здесь было больше делать нечего, это было лучшее, что лекарь может сказать о своих пациентах.
Передача заняла утро. Мы с Ченом прошли обеих по всем листам, я отдал ему график контрольных допплеров на три месяца вперёд, пороги, при которых звонить мне в любое время суток, и особый лист по «колодцу», написанный от руки, потому что печатных аналогов у этого документа в мире не существовало. Чен читал, кивал, задал четыре вопроса, все четыре по делу, и я окончательно успокоился. Эти девочки оставались в лучших руках, какие есть в этой стране.
Прощание с принцессами вышло лёгким, как я и хотел.
Никаких церемоний, я просто зашёл к ним вечером, уже без халата. Мэй немедленно потребовала подтвердить обещание про снег, тройку и блины, при свидетелях, под протокол, свидетелем назначили Лань.
Лань улыбалась и молчала, она вообще говорила теперь мало, но смотрела так, что слова были лишними. А потом они переглянулись, и Мэй торжественно вытащила из-под подушки плоскую лаковую коробочку.
— Это тебе, лекаль. От нас. От обеих, но по отдельности. Понимаешь? По отдельности, но вместе.
В коробочке, на шёлке, лежал нефритовый диск. Старый, тёплого зеленого камня, с резьбой, стёртой временем до намёка, диск этот был распилен надвое, аккуратно, двумя половинами лунного круга.
А половины соединяла нить. Новая, красная, шёлковая, неровно свитая вручную, узелками, и по этим узелкам было видно, чьи слабые пальцы её вили, лёжа в палате, по очереди.
— Камень старый, — сказала Лань тихо. — Из дедовых. Он был один. Теперь их два. А нитка новая. Мы сами.
Я стоял с коробочкой в руках и не сразу нашёл, что сказать, потому что эти две девочки только что вручили мне собственную биографию, вырезанную в камне. Одно целое, ставшее двумя. Связанное заново, новой связью, свитой их собственными руками.
— Я повешу его дома, — сказал я наконец. — На самом видном месте. И когда приедете за снегом, проверите.
— Пловелим, — сурово пообещала Мэй.
Днём я дозвонился домой, и двадцать минут этого разговора стоили всех дворцовых церемоний месяца.
— Так, — сказала Ника вместо приветствия. — Голос подозрительно довольный. Докладывай.
— Вылетаю завтра утром. Послезавтра буду обнимать.
На том конце помолчали, и я услышал, как она медленно выдыхает всей грудью.
— Ну наконец-то, — голос у неё стал ворчливый и счастливый одновременно, фирменная её смесь. — А то я уже собиралась писать в Пекин официальную ноту. Как пациенты твои?
— Идут на поправку. Обе. Рис едят, медсестрами командуют.
— Молодцы девчонки. Передай им, что жена лекаля приглашает на блины. И имей в виду, Разумовский, у тебя дома фронт работ. Обои стоят в рулонах, кроватка в коробке, и если ты думаешь, что «я оперировал принцесс» это уважительная причина, то у меня для тебя новости.
— Не думаю, — сказал я честно. — Даже не начинал думать.
— Умный, — одобрила она. — Возвращайся уже, а? У нас тут всё хорошо, я шарлотку печь научилась. Всё хорошо, только тебя не хватает.
Всё хорошо. Я повесил трубку, посидел с тёплым телефоном в руке и записал этот разговор туда, где у меня хранится самое ценное. Знал бы я, как скоро придётся поднимать эту запись из архива.
В покоях меня ждал раскрытый чемодан и Фырк, который последние два дня пребывал в состоянии чемоданного нетерпения.
— Двуногий, поехали уже! — он расхаживал по крышке чемодана, мешая укладывать. — Всё, всех спасли, всем поклонились, утку я попробовал, можно домой. Я в этой стране отощал на одних запахах! Хочу домой. К нормальным, человеческим, нежареным орехам. К подушке. К моей подушке, слышишь, у меня там подушка нагретая, её Ррык небось уже отлежал…
— Ты утку сожрал недавно. Целиком!
— И после этого ты меня не кормил. Совсем!
Перед уходом из отделения меня перехватила старшая реанимационная сестра и молча, с достоинством вручила теплый свёрток, размером с подушку. Баоцзы там было штук тридцать, на роту. Я поклонился ей по-местному, и она поклонилась в ответ ниже, чем я, первый раз за все эти недели.
Филипп зашёл к вечеру, доложил, что борт готов, вылет утром, документы у него, и по случаю окончания миссии налил нам по рюмке чего-то из посольских запасов, по одной, за девочек. Свою я выпил за него, за старика, который месяц держал на себе половину этой истории, и Филипп сделал вид, что не понял тоста. Посидел немного и ушел к себе.
Чемодан был собран. Билеты лежали на столе. За окном темнел Пекин, который я, к собственному удивлению, успел почти полюбить, и впервые за месяц вечер ничего от меня не требовал. Завтра домой, к Нике, к команде, к обоям в детской, про которые мне было сказано отдельно и с нажимом.
Я сидел в кресле, крутил в пальцах нефритовые половинки на красной нити и был, кажется, просто счастлив, спокойным, усталым, заработанным счастьем.
Зря я, конечно, расслабился.
Стук в дверь раздался в десятом часу вечера.
Три тяжелых удара из тех, которые не спрашивают разрешения, а объявляют о себе. Фырк вскинул голову с подушки. Я открыл.
За дверью стояла дворцовая гвардия. Четверо вооруженных гвардейцев в парадной форме Старший из них произнёс по-русски, без интонации, фразу, в которой каждое слово было камнем.
— Его Императорское Величество требует вас к себе. Сейчас.
Требует. Не приглашает, не просит, не будет рад видеть. И требует «сейчас», ночью, накануне вылета, устами вооружённого караула.
— По какому вопросу? — спросил я.
— Нам не сообщается, — ответил старший.
Фырк взлетел мне на плечо и вцепился когтями, сквозь рубашку, до кожи.
— Двуногий, — прошептал он мне в самое ухо, и от его шёпота по спине пошёл холод, потому что Фырк не шептал никогда. — А мы точно… мы точно всё правильно сделали на операции?
Ответа у меня не было. Девочки шли на поправку, цифры стояли идеальные, вечером я сам смотрел последние листы. Всё было правильно настолько, что вооруженный караул у моей двери не лез ни в одну картину мира.
* * *
Муром. Диагностический центр.
Коридор они прошли в том рабочем темпе, который в отделении включался сам, и Ника, поспевая за ними, чувствовала себя человеком, случайно вставшим на эскалатор.
— Так, ладно, ребят, — она начала отставать у лестницы и махнула рукой. — Я домой пошла. Я в декрете, меня ваши авралы не касаются,