белой, как снег, муки, влили меду, затем подлили ключевой воды и, сыпля иль наливая, запевали песню, подобающую этому случаю.
Потом в лад песне белыми руками месили тесто молодки, смеясь и подшучивая над взгрустнувшей невестой, напускному горю которой никто не верил, хотя глаза у неё и вправду были заплаканы.
С песней пустились в пляс вокруг дежи, в которой поднималось тесто, с песней заделывали священный жертвенный каравай, украсив его заплетённой косой невесты, птичками, зелёными ветками, алыми ягодками и спелыми колосьями. То были знаки девичества, юности и веселья, кончавшегося в день жертвоприношения, после чего начиналась новая жизнь, исполненная труда, слез и забот, жизнь, которую могла скрасить только любовь.
Когда каравай был готов — заделан и разубран, — его торжественно, с новой песней понесли в печь, где заодно пеклись кукушки из теста — птицы, посвящённые богине жизни Живе.
Потом печь закрыли, приставив смотреть за ней старух; невесту торжественно усадили на покрытый рушниками улей, и подружки завели заунывную прощальную песню, повествующую обо всём, чем жила она в юности и о чём горевала, расставаясь: о домашнем очаге, о ключе, из которого носила воду, о садике, где сеяла руту, о добрых братьях, об отце и родимой матери и о золотых майских днях.
У Мили снова полились слезы из глаз, когда ей расплели косы. Жениха ещё не было, но его ждали с минуты на минуту. На его месте подле невесты сидел брат, доныне по праву крови бывший её заступником и опекуном.
Уже смеркалось, когда возле дома послышался конский топот, и подружки, хлопая в ладоши, закричали:
— Едет месяц молодой!
Месяцем в тот день был Доман, которого сопровождало шесть всадников с богато расшитой перевязью через плечо, в чеканных поясах под пышно отороченными епанчами и в меховых шапках с пером.
Жених, хоть был ещё бледен, всех затмевал своей красотой и великолепием одежды. Серый его конь с длинной гривой и лоснящейся чёлкой был покрыт алой попоной. Пояс на Домане был наборный, из золочёных колечек, у ворота блестела застёжка, на боку висел сверкающий меч, а на голове красовалась шапка с пером и цепочкой.
За версту от хаты они пустили коней вскачь, и, когда остановились у ворот, земля загудела.
Сначала их не пускали в дом, словно разбойникам и насильникам, что позарились на чужое добро, им не давали переступить порог, пока, после долгих переговоров и препирательств, они не откупились. Лишь получив подарки, подружки разрешили им войти. А Доман привёз много даров: когда он, развязав узорчатый платок, высыпал их к ногам невесты, у девушек глаза разгорелись. Там были заморские, привезённые издалека драгоценности: перстни, ожерелья, венцы, запястья, булавки, несколько пригоршней серебряных монеток и, быть может, ещё более драгоценные расписные пояса и разноцветные ленты, которые продавались только в Винеде, куда не все знали дорогу и могли добраться. Был тут и кубок, горевший, как золото, и повергший всех в изумление сосуд из драгоценного камня, прозрачный, как лёд, сквозь который просвечивало солнце.
Этими дарами жених откупил у брата место подле невесты. Тотчас же на искусно вышитом рушнике принесли каравай и зеленую свадебную ветвь, убранную лентами, блёстками, перьями и золотой битью.
Снова раздалась песня, одновременно весёлая и грустная, в которой звучали то тоска по дому и родным, то страх перед будущим в предчувствии тяжкого труда, то молитва, обращённая к богам, то ворожба.
В горницу вслед за женихом пробрались два гусляра и волынщик — свадебные музыканты, умевшие и вторить песням, и зачинать их, и плясовую сыграть.
Изба была уже битком набита. Старый Мирш потчевал и угощал за столом, братья ходили с кувшинами, обнося гостей пивом и мёдом, непрестанно подливая. Вскоре в горнице уже яблоку негде было упасть, девушки и парни ушли во двор, где на завалинке примостились музыканты, и там завели хоровод. Песни лились одна за другой.
Пели заздравную невесте, братьям её и жениху, и так пропели чуть не всю ночь напролёт. А ночь была тёплая, лунная и звёздная, и никому не хотелось спать. Только старики после меду подрёмывали, сидя на лавках или на траве под деревьями, а музыка так и не смолкала всю ночь. Едва переставал один, как начинал другой.
Доман сидел подле невесты, смотрел на неё и вздыхал, а у девушки сердце колотилось от страха. Ах! В те дни, когда ей хотелось птичкой упорхнуть из хаты, она не знала ни опасений, ни тоски. Откуда же теперь эти слезы и тревога?..
Доман, играя пояском, молча уставился на стену и как будто улыбался, но где блуждали его мысли, этого никто не знал.
Между тем подружки затянули:
Прощай, отчий дом мой, навеки,
Прощай, ты, мой садик зелёный,
Колодец, откуда я воду
Носила любимым овечкам…
Прощай ты, сестрица родная,
Прощай, мой единственный братец,
Вам, батюшка, кланяюсь в ноги
И слезы опять проливаю…
На горе немилый, нелюбимый увозит,
Венок мой уносит волною,
Кукушка сулит мне худое.
И катятся горькие слезы…
Прощай же, отец мой родимый,
Одной мне тужить на чужбине,
Никто меня там не пригреет,
Никто не заплачет, жалея…
Топот по лесу несётся,
Ручеёк журчит в долине…
Чу, стучит, чу, гремит,
Кто-то к хате мчится…
Светел лик, как месяц,
Словно звезды, очи,
То царевич едет
К любушке-девице.
В шитом золотом кафтане
Сам царевич, следом дружки
С золотыми кушаками,
Словно яблочки, румяны.
Гей, ворота отворите!
Едет с золотом дружина
За красавицей девицей…
Всей родне дары привозят,
За царевича хлопочут:
Полно, девица, лить слезы,
Подари ему веночек…
У него палаты — чудо,
Вся из золота посуда…
Что мне злато и палаты —
Нет милей родимой хаты…
Едва взошло солнце, весь свадебный поезд отправился на урочище, к священному дубу, где старый отец должен был благословить молодых. Дружки вскочили на коней, невесту усадили в крытую коврами телегу, увитую цветами. За ней, распевая песни, ехали подружки, гости и толпа любопытных.
У старого дуба жених с невестой обошли по очереди всех, прося благословить их, повалились в ноги отцу, посажёной матери и всем, стоявшим вокруг, вплоть до малых детей. Потом, взявшись за руки, переломили каравай и пригубили из одной чарки, а когда им надели на головы венцы, рука об