слежавшийся снег, как-то неожиданно потускневший. Это солнце, насунув корону на спутанную рыжую волосню, присело на маковицы потемневшего бора, присмиряя на миру все живое, что суетилось пока и запаздывало на ночевую. – Это, Шура, нас столичный профессор навестил… Ты, что ли, Хромушин? Так здравствуй… Иль признать не хочешь? А я тебя сразу признал. Это же я, Горбач… Фёдор Иванович… Ишь голову-то отворотил, как злой кобель. – Мужик провел кусачим лезом по рукаву тужурки, вроде бы предупреждая меня от необдуманных поступков, ловко перекинул топор в левую руку и протянул мне дресвяную, иссиня-черную ладонь, на ощупь похожую на еловый корень, одетый в чешую. – С приездом, Павел Петрович… Как дорога?
– Да ничего… как видишь, живой.
– Нужда какая позвала?
Я неопределенно пожал плечами. Надо было срочно к дому своему попадать, да избу протапливать к ночи, а я вот среди дороги разводил напраслину.
– С профессором-то надо поласковей, Федя. На чай бы позвал… Какую дорогу отбухал человек в консервной банке на колесах. На таких телегах, поди, никто нынче уж не ездит. Ну Царь Горох разве… Так-то ведь цариш-ко-о! Тому что ни пост – все Масленица. – Женщина сердечно засмеялась, игриво сдула с ресниц длинный рыжий ворс малахая, налезающий на глаза, и посмотрела вдруг на меня, как свойка.
А мысли мои невольно сбивались в одну сторону: кем приходится Фёдору русская матрешка в ста одежках, словно бы это знание и было первостепенным; законная ли жена Горбачу иль присохшая к мужику красава, приходящая по вызову на ночные утехи, иль просто случайная горожанка-дачница, к которой деревенский мужик нанялся подхалтурить.
– Шурка, ты меня не учи. Он что, баба? – недовольно огрызнулся мужик. – Бабу и ту надо раз в неделю против шерстки гладить, чтобы искры сыпались.
– Осторожней, Федя. От искры – пламя. Погладишь однажды и сгоришь, ошара…
– Ох, Шурка, Шурка, смотри мне. У меня ведь вся страна родная. – Хрустко ступая по крупинчатому снегу, подошел к «матрешке» и по-хозяйски гулко шлепнул по округлым, как у кобылицы, стегнам. – Моя необъятная…
Я делал вид, что не слышу полюбовной перебранки, опустив взгляд и легко попинывая смерзшийся катых на заледенелой тропе.
– А ты чего молчишь, профессор? Иль язык в дороге проглотил?
– Да так, слушаю…
– Значит, слушаешь, чтобы ловчей нас обманывать, дураков. Ну-ну… Так ты нынче при Путине, или как?
– Или как…
Я поднял взгляд, с трудом узнавая Зулуса. Его нельзя было назвать горестным или особенно помраченным от горя, потускневшим, потерянным после смерти дочери. Наоборот, Фёдор как-то высветлился весь, словно его побелило снежком, осыпавшимся с январской березы. И густой чуб над правым виском, и каракуль мохнатых бровей, и усы тускло серебрились без всякого налета желтизны, будто Зулус с рождения был белокурым, лишь свислые подусья подпалены слегка махрою; но лицо молодое, гладкое, плотное, нащелканное зимними ветрами, и сейчас пламенело, как у младени, только неулыбчивое, с плохо скрываемой надсадой и неприязнью ко мне. Может, так казалось? Угнетенному печалью Зулусу было неуютно на миру, и эта кустодиевская женщина сейчас, наверное, значила куда больше, чем просто утеха; она оказалась причальной чугунной тумбою, к которой он привязался, чтобы выжить. Я понимал, что Зулус тащит на горбе целую торбу горей, и удивительно, что до сих пор не надорвался. И это знание о его судьбе невольно смущало, мешало мне внимательно, плотно смотреть на мужика, словно я был дорого, неоплатно должен ему. Всем своим неприступным видом Зулус требовал от меня оправданий, признаний, раскаяний, потому что это за мною (по его мысли) «идут смерти». Дочь Татьяна незримо до конца дней встала между нами…
– Ну что, профессор, признал меня?
– Поседел-то как…
– Ну а что ты хотел? Горя-то цепляются за ляжки, как псы… С такой жизни не только побелеешь.
Я кивнул головою и промолчал.
Мне хотелось побыстрее закончить разговоры, да и не было особенной охоты вести докучные, не ко времени беседы, потому приходилось каждое слово как бы выжимать из себя через силу. Я снова взглянул на бабицу уже с невольным мимолетным сожалением, что никогда не увижу ее больше, мысль туманно мелькнула, как молонья, и сгасла, не вызвав азарта. Долгая дорога, мороз, закоченевшие ноги, ожидающие впереди заботы, душевное, с великим трудом достигнутое, внутреннее успокоение – все это не дает хмельного градуса человеку, который окончательно решил допинывать жизнь в одиночестве. Хотя зависть к Зулусу ведь колыхнулась как дальняя зарница, а значит, не совсем засох любовный родник, который я решил навсегда закопать. Шура чему-то широко улыбалась, полноватые губы слегка шелушились, но зубы посверкивали влажно, чисто и тесно, как ореховые ядрышки. И я спросил у Зулуса, не сводя глаз с женщины:
– Так я доеду до себя?
– Только до меня…
– Фёдор, зови гостя в баню, – вдруг требовательно, с металлом в голосе приказала Шура. – Чего ты не зовешь? Видишь, человек с дороги, устал. У нас гостья из Тюрвищ… Ей тоже скучно одной. А тут профессора Бог послал… Есть с кем погутарить за жизнь. Чайку по рюмочке выпьем, а? Ну зови, Фёдор, зови. Через час будет баня готова. Только выстояться… Как там вас по батюшке?
– Павел Петрович…
– Павел Петрович, господин профессор… Фёдор и я, мы вместе, зовем вас на парок и на чаек. – Все будто бы робела Шура, строила из себя сметливую и покорную, ловящую каждое слово из губ хозяина. И вдруг словно осенило, насмелилась, скинула с себя личину покорности… а там – огонь. Вот как бы перекатилась неожиданно из угретой меховой полости в передок саней, перехватила у мужика вожжи, толконула его на сторону и давай погонять лошадь по ухабам и раскатам лесной дороги, навряд ли слыша грозных окриков и увещеваний хозяина. – А машину оставьте у меня. Эко добро… Тут ничего не пропадет… Фёдор, что ты стоишь, как статуй?! Ну помоги же товарищу, проводи до дому. Встал истуканом, и не обойти, – пригрубо, повелительно повторила Шура. – Может, у него много вещей. А я тут все и без тебя налажу.
Мне бы отказаться, но как? Зулус почуял мою заминку и вдруг с нарочитым весельем в голосе поддержал:
– Не вздумай отказаться… Женщина тебя просит, сатана в юбке: – Он осклабился, продергивая заиндевелый ус сквозь жесткую щепоть, и добавил: – Такой бани ты еще не видывал… А впрочем, кто вас знает, городских…
Я убрал машину с дороги, тощий сидорок с гостинцами закинул за плечо.
– Не надо меня провожать. Сам найду…
– Сам, дак сам, – не возражая, согласился Зулус. – Не детский сад, чтоб за руку на горшок водить. Уж сам с усам, седина по волосам…
– Так не забудьте, Павел Петрович. Я вас жду, – сказала Шура и зачем-то поклонилась. – Не запаздывайте…
Я пошел споро, ноги так и отскакивали от зальделой дороги, будто в мерзлые подошвы