Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну что ж, — сказал Гузкин и снова взял сигару и пыхнул дымом; долго курится эта «Гавана», на час хватает, если, конечно, курить с умом, — что ж, это только нормально. Ты имеешь в виду, что художник производит вещь — и сам автономен от своей вещи. Да, согласен с этим, пых-пых.
— И вещь может говорить одно, а сам художник лично может этого не говорить. Он даже может говорить прямо обратное. Ведь верно? Делакруа же на баррикады не лазил? Он в ресторане рагу кушал. И Жерико на плоту не умирал.
— Это аллегория, — сказал Гузкин, но не очень уверенно.
— Пусть будет аллегория. Мол, поднимайтесь все против обобщенной несправедливости. И голая девушка на баррикаде к этому призывает. Очень хорошо. Призыв этот звучит всегда, каждую минуту. Девушка этот призыв выкрикивает постоянно. А художник сказал его однажды, а потом передумал. Стал потом охоту в Алжире рисовать. И толстых теток. И никаких больше призывов. И зачем ему? Он уже накричался, призывы отдельно от него живут, сам он может теперь думать иначе, верно?
— Автономное искусство, — сказал Гриша (он не помнил, чью именно мысль цитировал — Кузина или Шайзенштейна; впрочем, он и сам был убежден в правоте этих слов, так что утверждение принадлежало и ему тоже) — автономное искусство есть достижение западной цивилизации.
— Пусть! Но однажды художнику показалось недостаточным говорить через посредника — зачем изображать лимон, голую девушку, Христа, если можно самому быть лимоном, голой девушкой и Христом? Так — нагляднее выйдет, верно ведь? Художник сам кровью на сцене истечет или в голую девушку превратится (есть такой Снустиков, он еще операцию не сделал, но уже почти стал Марианной). Это ведь закономерный шаг вперед, ты согласен?
— Бесспорно, — сказал Гузкин, — рано или поздно, но от условностей мы отказываемся.
— И здесь, в этом пункте, — обман. Художник говорит, что искусство и жизнь — уравнялись, но это неправда. Ты, художник, перестал производить отдельный от себя продукт — ты выражаешь сам себя и ничего другого не создаешь, так? Но при этом ты не согласен с тем, чтобы твоя жизнь стала равна твоему самовыражению — ты еще и кушать хочешь, и девок тискать. Ты превращаешься в искусство, но одновременно ты автономен от своего искусства. Ты олицетворяешь творчество, но ты не собираешься до конца с ним слиться — ведь ты не дурак. И получается, что ты автономен сам от себя. Разве ты не чувствуешь тут противоречия?
— Нет, — искренне сказал Гузкин, — я — не чувствую.
— Ты солдат — но в себя стрелять не дашь, ты солдат ровно настолько, чтобы по другим палить. Ты не чувствуешь, что это несправедливо?
— Нормально, — сказал Гузкин, — все бы так хотели, да не все могут.
— Если я отказался от картин — то затем, чтобы выражать себя не посредством чего-то, а — буквально. Вот, существую я, и я прямо себя выражаю. Но ведь мы не самовыражаемся, в том смысле что все равно остаемся в стороне. Мы совершаем такой же точно искусственный поступок, как и при написании картины. Только теперь картины нет. Только теперь еще и врем вдобавок: говорим, что там, на сцене, именно мы — и никакой искусственности не существует.
— Имеем право, — настойчиво сказал Гузкин, — и солдат имеет право закрыться щитом, и мы имеем право домой пойти после спектакля. Я так считаю, что мы — артисты. Да, Семен, художник сегодня — это артист, который раскидывает купол своего цирка то в Париже, то в Нью-Йорке. Мы — бродячие жонглеры, комедианты.
— А картина, — повторил Струев, — картина висит на стене всегда.
— Далась тебе эта картина.
— И девушка на баррикаде кричит всегда.
— Пусть себе кричит, — сказал Гузкин, — плевать на нее.
— Плевать или не плевать, а Марианна всегда на одном месте — и всегда кричит.
— Что же теперь делать, — спросил Гузкин насмешливо, — я этому факту помочь не могу.
— Вы, — спросил Струев, — с твоим Гастоном, когда рояль говном мазали, вы над буржуазией хотели посмеяться?
— Когда Гастон Ле Жикизду обмазал клавесин навозом, — сказал Гриша, — он хотел посмеяться над стереотипами, принятыми в буржуазном обществе. О, мы враги стереотипов! О, мы с Гастоном спуску буржуазии не даем!
— А потом вы сели с этими буржуями обедать.
— И неплохо пообедали, честно признаюсь. Потому что мы занимаемся искусством, Семен, а не революционной деятельностью.
— И тебе не хотелось схватить графиню Тулузскую за волосы и сунуть ее головой в этот рояль? — спросил Струев, и Гриша испугался, так буднично и просто спросил его Струев; точно так же он и директору зала в Москве говорил, что обольет его бензином. — Или — взять и обмазать всю ее говном? В рот ей горстями пихать — пусть жрет! Не хотелось, нет?
— Ты сошел с ума, — сказал Гриша, — все-таки есть разница между искусством и хулиганством.
— Конечно, — сказал Струев, — конечно. А вот Марианна кричит всегда.
— И что же, — спросил его Гузкин, — теперь никакого творчества?
— А зачем оно?
— Ни перформансов, ни инсталляций?
— Посмотрим, — сказал Струев, — время покажет.
— Значит, искусством торговать не будем? Финансами заниматься не станем?
— Почему? — Струев пожал плечами. — Станем, конечно.
— Зачем тебе деньги?
— Истрачу. Можно пропить или что другое полезное сделать. Пригодится. Подпольщикам средства нужны. С авангардом не получилось — значит, пора перейти к партизанской войне.
— Хорошо сказано, — и Гузкин отметил про себя, что это словцо неплохо ввернуть в художественной беседе, — авангардом занимаются уже все — а мы станем партизанами духа!
— Вот именно, — сказал Струев, — а теперь зови своего дантиста.
— Он не простой дантист.
— С дантистами всегда так, — сказал Струев, отроду не ходивший к дантисту и демонстрировавший это всякий раз, как улыбался, — они всегда сложнее, чем кажутся. Придешь зуб рвать, душу вынут.
— Если тебе уже все равно, — задал Гузкин еще один вопрос, — если все одинаково безразлично, почему не остаться на Западе? Жить здесь удобнее. Ну, будешь летать на свое Востряковское раз в месяц, почему нет?
— Неужели непонятно?
— Я тебя слушаю, — Гузкин наклонился вперед, действительно прислушался.
— Потому, что в России скоро будет скверно. Всегда скверно — то больше, то меньше. Опять будет очень скверно. И кто встанет им поперек дороги? Он говорил и думал: о чем это я? Я собрался уезжать. Пора, давно пора. Куда угодно, лишь бы не в России. Так он сказал про себя, но вслух произнес другое, поскольку уже не мог остановить слово и поскольку действительно так думал. — Нужен тот, кто встанет им поперек дороги.
— Ты, что ли?
— Больше некому.
Он прав, подумал Гузкин. И правота Струева показалась ему ужасной. Эта правота означала, что для Пинкисевича и Дутова, для Стремовского и Первачева опять настанут дурные тяжелые времена. Не для него, не для Гриши, за себя он уже не волновался; мало что могло уже измениться в его судьбе; он — то как раз устроен; после выставки в центре Помпиду, после контракта с Нью-Йорком что могло его беспокоить? Ничто не могло — он не беспокоился за себя. Но вот те, другие, те, кто опять станет прятаться по подвалам и бегать на чердачные выставки, трястись от стука в дверь, прятать свои рисунки по знакомым, — их жаль. Есть такие люди, что носят с собой беду, и Струев несомненно принадлежал к их числу. Есть такие люди, что кличут на себя несчастье. Струев был именно таким. И еще есть такие люди, которые других ввергают в эту беду и в эти несчастья, люди такого рода называются провокаторами. Нечаев был таким человеком. И Ленин таким человеком был. И Струев был именно таким человеком.
— Может, обойдется, Семен? — спросил Гузкин. — Что зря пророчить?
— Если обойдется, так что ж ты в Париже, а не в Москве? — ответил Струев.
— Я уехал не от власти, — сказал Гриша, — но от бескультурья — к цивилизации.
— Ну, как же, — зло сказал Струев, — четвертая волна эмиграции, известное дело. Первые — драпали от революции, вторые — от войны, третьи — от Советской власти. А вот четвертые додумались — от бескультурья они бегут. От бескультурья — за колбасой. Прохвосты.
— Полегче, — сказал Гузкин, — ты меня не оскорбляй.
— Почему мне тебя не оскорблять, — спросил Струев, — если мне хочется тебя оскорблять?
Гузкин на всякий случай отодвинулся вместе с креслом и сказал так:
— Тебе не кажется, что ты приносишь людям только зло и пример даешь дурной? Скажу тебе на правах друга: мне кажется, ты просто не можешь быть счастливым и не терпишь, если счастлив другой человек. Другой — он же автономная величина, разве не так? Но не для тебя, нет! Ты не допустишь, чтобы другому было хорошо! Зависть? Нет, это не зависть, тут что-то другое. Тебе непременно надо что-то с человеком сделать, чтобы он счастливым не был. Ты ведь фюрер по натуре, не обижайся. Я помню, очень хорошо помню, как я женился, а тебе сказать про это боялся. Мне Клара сколько раз говорила: да познакомишь ты меня со Струевым или нет? А я боялся! Боялся, что посмотришь и усмехнешься, а я спать не смогу. Ну Клара-то чем виновата? Жениться чем плохо? А я, дурак, боялся. Только здесь от страха вылечился. И знаешь, что я тебе скажу — я тебя больше Советской власти боялся. Ты про это никогда не думал? Ты и есть — Советская власть. Она тебя выучила, а ты — на нас отыгрался. Воображаю, если бы ты воспитывал сына, чему бы ты его научил. И ведь думал бы, что учишь хорошему, вот что интересно. Давай, мол, мальчик, вперед! В поход, в поход, на месте не сидеть! А что делать в походе — ты и сам не знаешь. Ничего хуже, чем эта идея похода и быть не может. Человеку дом нужен, вот что. Стабильность, культура. Посмотри на наших ребят, — сказал Гриша Гузкин, и по мере того как он говорил, чувство правоты у него только усиливалось. Он знал, что выбрал правильную тему и говорит правильно, — посмотри на Эдика, на Олега. Слава богу, на старости лет устроились. Жизнью своей заработали. Так порадуйся! Мы шли на риск, нас могли посадить, а вот мы сидим в парижских кафе и выпиваем, и даже иногда закусываем. Разве плохо? Кому плохо? Ребята мне пишут, они мне рассказывают. Ты для чего их мучаешь? Не можешь без этого? Тебе люди, как материал нужны, верно? И ведь цели особой нет — ты людей просто так мучаешь, чтобы не расслаблялись. Признайся себе один раз честно и займись чем-нибудь мирным. В фитнес-клуб хочешь сходим? — это я ловко насчет фитнес-клуба ввернул, подумал Гриша. Важно, на какой ноте закончить. Сейчас про плавки спрошу. Впрочем, покупать для него плавки не обязательно. Интересно, дают ли плавки напрокат? И вообще-то, почему бы ему не искупаться в трусах?
- Учебник рисования, том. 2 - М.К.Кантор - Современная проза
- Авангард - Роман Кошутин - Современная проза
- Зимний сон - Кензо Китаката - Современная проза
- Укрепленные города - Юрий Милославский - Современная проза
- Джихад: террористами не рождаются - Мартин Шойбле - Современная проза