С прежним пылом Набоков продолжал работать ежедневно с семи утра до десяти, потом проводил два часа на пляже до полуденного залпа пушки, снова садился за письменный стол в три часа и работал до половины двенадцатого, после чего возобновлял еженощную борьбу с жалобно воющими зимними комарами57. Наверное, он испытывал странное чувство, когда дописывал последние главы «Дара» (самого значительного из его русских произведений, прославляющего русское литературное наследие), сознавая, что после «Отчаяния», «Смеха в темноте» и английской автобиографии он скоро совсем уйдет из русского языка, чтобы стать англоязычным писателем. Он, однако, не был расположен падать духом или прощаться со своими русскими замыслами.
В начале ноября, отослав третью главу, он направил свои усилия в иное русло. Зимой 1936–1937 года Илья Фондаминский дал деньги на новое начинание в Париже — Русский театр. Скоро должен был начаться сезон, и Фондаминский призывал писателей сочинять для него пьесы. В ответ на его призыв Набоков уже несколько месяцев обдумывал одну идею. В середине ноября он приступил к своей первой за десять лет пьесе — «Событие» (см. гл. 21). Четыре недели спустя все три акта были закончены, в Париже начались репетиции, премьера была назначена на февраль58.
Дописав «Событие», Набоков сразу принялся за последнюю и лучшую главу «Дара», представляющую собой блестящий сплав всех причудливо-разнообразных тем романа. После пяти лет исследовательской и творческой работы, после перерывов, во время которых были написаны один роман, одна пьеса, одиннадцать рассказов и небольшая автобиография и сделаны два перевода, — в январе 1938 года он закончил «Дар».
ГЛАВА 20
«Дар»
I
В «Улиссе» Джойс вмещает всю бьющую ключом жизнь Дублина в одну книгу. В «Даре» Набоков, словно в ответ на это, предлагает нам не только столицу, но и континент — Берлин и Евразию — в романе, который так же многолюден и переменчив, как городская улица, так же огромен и разнообразен, как самая большая часть суши1. Трогательная история любви, портрет художника в молодости, скрупулезный реестр социальной среды, яркий рассказ о воображаемых путешествиях, исследование судьбы, напряженный диалог со всей литературной традицией, оригинальный анализ отношений между искусством и жизнью, пол книжной полки биографий, ностальгических, панегирических, трагических и полемических, — все это и еще многое другое и есть «Дар».
Основная фабула романа охватывает три года (1926–1929)2 из жизни Федора Годунова-Чердынцева, молодого эмигранта в Берлине: быстрый рост его литературного дара от почти никем не замеченной книжки изящных ностальгических стихов к яркой, жестоко-непочтительной биографии почтенного исторического лица и, наконец, к самой идее создания «Дара». Постепенно мы начинаем понимать, что книга с самой первой ее страницы — это также и дань благодарности Федора судьбе, подарившей ему встречу с Зиной Мерц, его будущей женой.
Мало найдется романов, в которых сознание главного героя было бы объектом столь пристального внимания, как в «Даре». Однако вокруг Федора вращается множество других персонажей — героев своих собственных полноценных сюжетов из разных времен и мест (сибирские ссыльные, тибетские ламы, русские староверы с берегов Лоб-Нор), петербуржцы, эмигранты, немцы, исторические лица, маски, за которыми скрываются реальные прототипы, персонажи, вымышленные автором или его героем, второстепенные, вспомогательные, чисто периферийные, — одним даруется жизнь всего в двух-трех строках, другим посвящены сотни страниц. В одной из глав Федор рассказывает историю жизни своего знаменитого отца, натуралиста, который, по всей вероятности, погиб десять лет назад во время последней своей экспедиции в Среднюю Азию. Другую целиком составляет написанная Федором скандально-неуважительная биография Н.Г. Чернышевского. В рассказ о собственной жизни Федор вплетает историю Яши Чернышевского (однофамильца писателя), тоже молодого эмигранта, которого Федор даже никогда не встречал и который покончил с собой, после чего его отец, друг Федора, Александр Яковлевич Чернышевский, сходит с ума.
II
При всей своей разноплановости «Дар» вначале представляется таким же затянутым и расплывчатым, каким казался своим первым читателям «Улисс». Набоков намеренно усугубляет это впечатление. Вот как он начинает свой роман:
Облачным, но светлым днем, в исходе четвертого часа, первого апреля 192… года (иностранный критик заметил как-то, что хотя многие романы, все немецкие например, начинаются с даты, только русские авторы — в силу оригинальной честности нашей литературы — не договаривают единиц), у дома номер семь по Танненбергской улице, в западной части Берлина, остановился мебельный фургон, очень длинный и очень желтый, запряженный желтым же трактором с гипертрофией задних колес и более чем откровенной анатомией. На лбу у фургона виднелась звезда вентилятора, а по всему его боку шло название перевозчичьей фирмы синими аршинными литерами, каждая из коих (включая и квадратную точку) была слева оттенена черной краской: недобросовестная попытка пролезть в следующее по классу измерение.
Сбивчивое и непоследовательное, первое предложение служит прообразом всего грандиозного романа. Указание часа и дня, по идее, должно бы предварять некое важное событие, но прежде, чем мы успеваем дойти до объекта или действия, нам преграждает дорогу баррикада скобок. Правда, ради авторских отступлений стоит пойти в обход. Многоплановое сознание Федора, ясное и одновременно лабиринтоподобное, всегда готовое на игру и неизменно серьезное, обогащает мир, воспринимаемый им до чрезвычайности остро. Объявляя себя торговцем шарлатанским снадобьем «реализма», он сам же дает понять, что он невысокого мнения об этом товаре. За иронией скрывается его преданность идеалам правды русской литературы: но только истинной правды, а не подделкам реализма. За банальным приемом маляра, оттенившего краской буквы на боку фургона, он видит «недобросовестную попытку пролезть в следующее по классу измерение»; противопоставляя ей свою собственную, «добросовестную» попытку сделать то же самое, Набоков продолжает:
Тут же перед домом (в котором я сам буду жить), явно выйдя навстречу своей мебели (а у меня в чемодане больше черновиков, чем белья), стояли две особы. Мужчина, облаченный в зелено-бурое войлочное пальто, слегка оживляемое ветром, был высокий, густобровый старик с сединой в бороде и усах, переходящей в рыжеватость около рта, в котором он бесчувственно держал холодный, полуоблетевший сигарный окурок. Женщина, коренастая и немолодая, с кривыми ногами и довольно красивым лжекитайским лицом, одета была в каракулевый жакет; ветер, обогнув ее, пахнул неплохими, но затхловатыми духами. Оба, неподвижно и пристально, с таким вниманием, точно их собирались обвесить, наблюдали за тем, как трое красновыйных молодцов в синих фартуках одолевали их обстановку.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});