Но особого проку в том не было. Разве что ненависть народная обострялась. Ее возбуждали письма Самозванца, привозимые из Литвы и Польши в мешках с зерном – по случаю неурожая. Если прежде необходимость подчинения помазаннику, каков бы – плохой, хороший – он ни был, еще как-то обуздывала эту ненависть, то теперь уважение к царской особе вовсе умалилось. Все чаще вспоминалось, что достиг Годунов престола коварством и хитростью. Ни грамота патриарха Иова, называвшая Дмитрия монахом-расстригою Гришкой Отрепьевым, ни написанный каким-то монахом Варлаамом извет, беспощадно обличавший Самозванца и также называвший его монахом-расстригою Гришкой Отрепьевым, ни обряд анафемы, совершенный торжественно во всех церквах Руси, не утихомирили слухов и не расположили к Борису сердце народное. Грамоте патриарха не верили: ведь всем было известно, что Иов – послушная глина в руках царевых. Вести об успехах Дмитрия, о его неудержимом продвижении к Москве возбуждали радость в народе. А Бориса они повергали в безумие…
Он всегда был суеверен (хоть бы и Варвару вспомнить), а теперь, в самые тягостные дни своей жизни, надумал обратиться за помощью к темным силам. Хотя не совсем к темным. Ведь Олёна-юродивая, совета которой ехал спросить царь, была не волхвунья, не чернокнижница, не знахарка какая-нибудь отпетая, а богобоязненная женка, жестоко изнурявшая плоть свою суровыми постами и ношением жестоких вериг и цепей. Она славилась благочестием и жертвенностью, а оттого в подземелье под Пречистенской часовней на Рождественке, где она обитала, всегда сменялись при ней три или четыре монахини, ходившие за Олёной, чуть ли не насильно кормившие ее (не то юродивая померла бы с голоду) и сдерживающие поток людей, желавших получить благословение от юродивой или услышать ее предсказания. Говорили, будто все, что предскажет Олёна, непременно сбудется – ведь ее устами глаголет святой дух.
Ну, дух там или не дух, а все же для обережения от пагубы царь велел оцепить улицу стрелецким караулом, а также отправиться к Олёне четырем священникам с кадилами. Они выехали чуть раньше Годунова, и, когда царская карета остановилась перед часовенкой, стрельцы уже стояли вокруг, а все четверо монахов сгрудились возле провала в земле и размахивали кадилами.
Стоило Борису ступить на подножку, а с нее – на раскинутый в грязи ковер, шитый золотой нитью, как на земле зашевелилось нечто, поначалу принятое им за груду мусора или грязного тряпья. Однако у кучи обнаружилась всклокоченная голова, принакрытая обрывком мешковины (цвет торчащих из-под нее косм определить было невозможно), а потом и тело, едва прикрытое рубищем столь ветхим, что сквозь него сквозили кости, отчетливо выступающие из-под грязной до черноты кожи. Тотчас раздался звон цепей, и Борис понял, что перед ним знаменитая юродивая. Щиколотки и запястья ее были покрыты застарелыми кровавыми струпьями, какие бывает у кандальников после долгого пути в железах, а кое-где на изможденных конечностях заметны даже язвы с опарышами.
Брезгливый до дрожи, до тошноты Годунов едва подавил рвотную судорогу. Невнятным, каким-то утробным голосом, не озаботясь поздороваться с Олёной, он проговорил:
– Коли ты и впрямь все насквозь видишь, стало быть, ведаешь, зачем я к тебе явился. Так ли?
– Так, истинно так, – отвечала юродивая неожиданно звонким, по-девичьи чистым голосом.
Годунов недоверчиво вгляделся в щелочки глаз, почти неразличимые на морщинистом, опухшем, заскорузлом от грязи лице. Ему стало зябко от всепроникающего, цепкого взора ведуньи.
Да, старая ведьма не лжет. Хотя почему ведьма? Почему старая? Года ее никому не ведомы, а святость известна всем. Ну, словом, не лжет юродивая. А раз так…
– А раз так, знаешь, что хочу спросить у тебя? И ответ на мой вопрос знаешь?
– Знаю и то, и другое, – кивнула Олёна головой, которая из-за навязанного на нее лоскута мешковины казалась непомерно большой по сравнению с тщедушным, плоским, словно бы полудетским телом. – Коли пожелаешь, дам тебе ответ. Только раньше сам себе ответь – верно ли, что желаешь будущее проведать?
– Да, разумеется, – нетерпеливо бросил Борис и только тогда сообразил, что имела в виду Олёна. А если она предскажет беду?
Но обратного пути уже не было: Олёна смерила его неподвижным взглядом, потом поднесла руки к голове и так постояла некоторое время. Руки ее были тонки, словно две обугленные веточки. Качнулась несколько раз, будто легкий порыв ветра был для нее непереносим, и сделала знак монахине, стоявшей в почтительном отдалении. Та приблизилась. Олёна что-то проговорила слабым голосом, и монахиня обернулась к Борису:
– Велено твоим людям, государь, принести какое ни есть бревно и положить его вот здесь, перед церковью.
Борис оглянулся. Семен Никитич, стоявший тут же и ловивший каждое слово юродивой, все понял и отошел к кучке слуг, собравшихся невдалеке. Тотчас двое или трое ринулись к груде бревен, сложенных шагах в двадцати и назначенных, очевидно, для постройки дома (стены уже начали вязать), взяли одно бревно и, поднеся к церкви, почтительно и боязливо положили перед юродивой.
Олёна опять что-то едва слышно шепнула, а монахиня повторила громким голосом:
– Пусть все священники твои, государь, что задымили нас своими кадилами, приблизятся к бревну и кадят над ним.
Приказание было тотчас исполнено, хотя смысла его никто не понимал. Борис исподтишка поглядывал на замершую юродивую, на монахиню, ожидавшую ее знака, на Семена, который отчего-то сделался смертельно бледен.
И вдруг словно бы чья-то ледяная рука прошлась по спине Бориса Федоровича… И потом ему чудилось, будто он понял смысл предсказания еще прежде, чем Олёна изрекла:
– Вот так же будешь ты лежать, недвижим, словно бревно, и твои священники будут кадить над тобой!
А потом она осела на землю, где стояла, и снова замерла безгласной, равнодушной ко всему кучей ветхого тряпья.
Борис ушел дрожа, изо всех сил убеждая себя не верить безумной. Они ошибаются, прорицатели! Варвара предсказала ему семь лет власти, он на троне уже восемь. И что вообще сие значит: «Будешь ты лежать, недвижим, словно бревно, и твои священники будут кадить над тобой»? Все люди когда-нибудь умрут, все будут бревнами лежать, над всеми будут священники петь! И все же он обеспокоился. Мысли о Дмитрии не оставляли его.
Одно из двух: или Бог и правда уберег отпрыска Марии Нагой, отвел руку Битяговского и Волоховых, – или тот, кто подступил к Москве на челе польского войска, в самом деле вор и Самозванец, расстриженный поп и прочая, и прочая, и прочая. Кстати сказать, армия его уже не только и не столько польская, сколько русская, ведь множество воевод со своими полками приняли сторону претендента, выражаясь по-европейски. Изменники, неверующие… Аки дети малые, коим лишь бы игрушка поновее да позабавнее!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});