Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пушкин поселился в стоящем на отшибе доме Инзова, в комнате на первом этаже, и остался в ней даже когда в результате землетрясения дом был полуразрушен и Инзов его покинул. Пушкину нравилось жить в развалинах. Вместе с пустырем и виноградниками, окружавшими дом, это гармонировало с представлением о себе как о «беглеце», живущем в «пустыне», как он называл шумный Кишинев (город был в эти годы сильно перенаселен: будучи, в сущности, небольшим поселением, он был забит чиновниками русской администрации, молдавскими помещиками, потянувшимися в новый административный центр, солдатами и офицерами стоящего в нем штаба дивизии М. Орлова, а с начала греческого восстания — беженцами из Турции и турецкой Молдавии, семьями волонтеров армии Ипсиланти). Пушкин писал: «…я один в пустынной для меня Молдавии» (XIII, 19) — «пустынной» она была лишь «для него», т. е. в поэтическом преломлении.
Здесь были написаны «Кавказский пленник», «Гавриилиада», «Братья разбойники», большое число стихотворений (среди них «Черная шаль», «Кинжал», «В. Л. Давыдову», послание «Чаадаеву», «Наполеон», «К Овидию», «Песнь о вещем Олеге»), ряд статей, начаты «Бахчисарайский фонтан» и «Евгений Онегин».
Весь этот большой круг произведений не представлял собой механической суммы разрозненных текстов, а отличался единством. Связующим стержнем служил образ автора. Образ этот, возникая из произведений поэта, сложно переплетался с фактами его жизни, стилизованной в романтическом духе и, с одной стороны, делаясь достоянием читателей, влиял на то, как они воспринимали новые пушкинские тексты, а с другой — оказывал обратное воздействие на поведение самого автора.
Основной чертой этого образа было «поэт-беглец» или «поэт-изгнанник». В известном смысле «беглец», добровольно покинувший родину, и «изгнанник», принужденный ее оставить насильственно, в этой системе идей выглядели как синонимы. Характерно, что в поэме «Цыганы» даже медведь, которого на цепи водит Алеко, назван «беглец родной берлоги» (IV, 188), хотя он, очевидно, в романтической терминологии должен был бы быть назван узником. Однако между этими двумя идеями-образами было и известное различие, и они по-разному влияли на биографическую реальность и ее трактовку.
Образ поэта-беглеца после «Путешествия Чайльд — Гарольда» Байрона сделался одной из ведущих тем европейского романтизма. Он был удобен, поскольку вписывался в антитезу «неволи душных городов» (IV, 185), замкнутого мира рабства и цивилизации и вольного простора диких степей, безграничной «пустыни мира», по которой странствует романтический герой. Трактовка его как изгнанника и узника влекла за собой прикрепление к определенному месту заточения, превращения из «героя движения» в «героя неподвижности», что противоречило поэтике романтизма. Не случайно, если тема тюрьмы входит в биографию романтического героя, то всегда в связи с мотивом побега или жаждой его.
Образ беглеца связывался с темой разочарования. Оставив на родине сердце и душевную свежесть, герой бежит из ставшего тюрьмой родного дома и не перестает тосковать по нему. Перенося прямо этот общий романтический штамп на свои биографические обстоятельства, Пушкин в элегии «Погасло дневное светило…» преобразил свою ссылку в добровольный побег:
Лети, корабль, неси меня к пределам дальнимПо грозной прихоти обманчивых морей,Но только не к брегам печальнымТуманной родины моей,Страны, где пламенем страстейВпервые чувства разгорались,Где музы нежные мне тайно улыбались,Где равно в бурях отцвелаМоя потерянная младость,Где легкокрылая мне изменила радостьИ сердце хладное страданью предалаИскатель новых впечатлений,Я вас бежал, отечески края;Я вас бежал, питомцы наслаждении,Минутной младости минутные друзья (II, 146–147)
В первой главе «Евгения Онегина» образ усложнен картиной двойного изгойства: тоскующий и одинокий на одной своей родине, автор обречен на второй — Африке — вздыхать по оставленной им России:
Под небом Африки моей,Вздыхать о сумрачной России,Где я страдал, где я любил,Где сердце я похоронил (VI, 26)
С этим связано настойчивое подчеркивание в этот период «африканского происхождения со стороны матери», как напоминал Пушкин читателям в примечании в первом издании этой главы (показательно, что в дальнейшем он это примечание заменил глухой ссылкой на первое издание). В письме к Дельвигу он пишет о брате Льве: «…чувствую, что мы будем друзьями и братьями не только по африканской нашей крови» (XIII, 26). Образ ссыльного изгнанника связан был с иными психологическими качествами: здесь требовалась не «преждевременная старость души», а напротив — энергия и готовность к борьбе. Соответственно менялся и тип авторской личности:
Суровый славянин, я слез не проливал (II, 219);
Все тот же я — как был и прежде,С поклоном не хожу к невежде,С Орловым спорю, мало пью,Октавию — в слепой надежде —Молебнов лести не пою (II, 170).
Большую роль в само осмыслении Пушкина сыграл в это время образ римского поэта Овидия, сосланного императором Августом в устье Дуная. Отождествление себя с Овидием, а Александра I — с лукавым деспотом Августом, скрывающим мстительность под маской величия, давало Пушкину и жизненную роль, и масштаб для измерения собственной личности. Поэт, которого преследует Власть, оказывается на одном с ней уровне (в 1825 г. Пушкин имел в виду эту мысль, когда писал, что Наполеон удостоил Ж. Сталь гонения, см. XI, 29; курсив мой. — Ю Л.). Для Александра I (как позже для Воронцова) Пушкин был ничтожным чиновником, подвергшимся правительственному взысканию. Пушкин предлагал сам себе и читателям другое объяснение: он — Овидий, поэт, сосланный тираном. Далее начиналось противопоставление. Овидий — малодушный и изнеженный певец юга, автор элегий и эротической поэзии — умолял Августа о прощении. «Суровый славянин, я слез не проливал» (II, 219); «Октавию — в слепой надежде — / Молебной лести не пою» (II, 170; Октавий — император Август).
Образы узника, беглеца, изгнанника сконцентрированы в художественных произведениях Пушкина. Но они отделяются от конкретных стихотворений, проникают в письма, посылаемые им на север, видимо, и в разговоры и, обволакивая поэта определенным образным покрывалом, стилизуют его личность и судьбу в глазах современников. Приведем лишь один пример из большого числа возможных. В письме брату от 25 августа 1823 г. Пушкин сообщает о своем переводе в Одессу (известии, как казалось тогда, весьма радостном) и о том, что для решения практических дел по переводу на новое место он должен был съездить еще раз в Кишинев: «…приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково, объявляют мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе — кажется и хорошо — да новая печаль мне сжала грудь — мне стало жаль моих покинутых цепей. Приехал в Кишинев на несколько дней, провел их неизъяснимо элегически — и, выехав оттуда навсегда, — о Кишиневе я вздохнул» (XIII, 67). Описание переживаний глубоко искреннее и психологически очень естественное. Но для понимания его нужно учитывать, что выражение «О Кишиневе я вздохнул» — слегка переделанный последний стих из переведенной Жуковским поэмы Байрона «Шильонский узник»:
Когда за двери своей тюрьмыНа волю я перешагнул —Я о тюрьме своей вздохнул.
Пушкин устал от Кишинева, который после разгрома кружка Орлова — В. Ф. Раевского сделался для него особенно тяжел. Но все же Кишинев был не тюрьма, а Одесса — не освобождение. Однако необходимость увидеть себя сквозь образ романтического героя (в данном случае — знаменитого женевского узника Бонивара) была столь настоятельной, что он почти все свои переживания описал в одном из писем средствами цитат, вполне понятных адресату:
И слезы новые из глазПошли, и новая печальМне сжала грудь… мне стало жальМоих покинутых цепей
В создаваемый Пушкиным тип поэтической личности существенной частью входил мотив вечной, утаенной, не получившей ответа любви. Позже Пушкин иронически упомянул его в числе обязательных атрибутов романтического мира, назвав «высокопарными мечтаниями»:
В ту пору мне казались нужныПустыни, волн края жемчужны,И моря шум, и груды скал,И гордой девы идеал,И безыменные страданья… (VI, 200)
Этот обязательный, и в 1840-е гг. уже опошленный, романтический мотив упомянул и Лермонтов:
Толпу ругали все поэты,Хвалили все семейный круг,Все в небеса неслись душою,Взывали с тайною мольбоюК N. N, неведомой красе, —И страшно надоели все[57](«Журналист, читатель и писатель», 1840)
В 1821–1823 гг. Пушкин был далек от иронического отношения к этой теме. Более того, он исключительно активно способствовал созданию вокруг своей лирики и личности ореола таинственности и намеков на утаенную страсть. В этом случае он не чужд был иронической игры с читателем, а порой и элементов прямой мистификации.
- Структура художественного текста - Лотман Юрий Михайлович - Языкознание
- Структура художественного текста - Юрий Лотман - Языкознание
- Пушкин ad marginem - Арам Асоян - Языкознание
- Славяно-русские древности в «Слове о полке Игореве» и «небесное» государство Платона - Леонид Гурченко - Языкознание
- Достоевский и предшественники. Подлинное и мнимое в пространстве культуры - Людмила Ивановна Сараскина - Биографии и Мемуары / Языкознание