Взволнованный дон Пачеко писал в тот вечер друзьям и родным в Севилью: «В течение одного часа весь дворец признал редкие качества портрета». Учитель больше, чем ученик, упивался успехом.
В жаркий полдень 10 августа 1623 года, когда столица изнывала от нестерпимого зноя, прохладными галереями, минуя огромные залы, по королевскому дворцу к покоям короля спешили несколько человек. Среди них не очень высокий, худощавый, хорошо сложенный юноша. Его немного великоватая голова отлично была посажена на сильной, мускулистой шее. Большой выпуклый лоб обрамляли длинные черные волосы, кольцами ложившиеся на высокий белоснежный кружевной воротник. Небольшие черные, очень выразительные глаза блестели под густыми бровями. На губах проступала улыбка. Ничто в облике молодого человека не говорило о том, что через несколько минут будет решена его судьба.
У высокой резной двери шедшие остановились: здесь нужно было ожидать вызова. За дверью тем временем граф Оливарес докладывал королю о художнике. Внезапно Филипп IV улыбнулся, что с ним случалось довольно редко. Граф Оливарес уж очень ходатайствовал за севильянца! Он кивнул премьер–министру в знак того, что все отлично понял, и сделал гофмаршалу жест впустить ожидавших.
Двери широко отворились, и в тишине королевского кабинета прозвучало:
— Диего Родригес де Сильва–и–Веласкес.
Маэстро шагнул на середину кабинета, опустился на одно колено и низко наклонил голову. Молчание длилось всего несколько секунд. Когда он поднял глаза, то прямо перед собою впервые так близко увидел короля Испании. Они внимательно, с интересом смотрели друг на друга, восемнадцатилетний король и двадцатичетырехлетний художник. Король выждал еще несколько секунд и потом начал первым по обычаям испанского церемониала.
В группе людей, стоявших за спиной маэстро, послышался едва заметный ропот. Невиданное дело — король с таким почтением обращается к этому юнцу! Даже мертвые зашевелились бы от удивления, услыхав подобное из августейших уст. Король нахмурился, ему не нравились вздохи–предупреждения. Филипп говорил о том, что важные дела занимают очень много времени и потому тратить его специально для позирования непозволительно. Неожиданно для всех он повелел гофмаршалу с этого дня отдать приказ допускать маэстро в любое время в королевские покои. Пусть он поймает момент и напишет картину.
Художник низко поклонился. Аудиенция была окончена.
День 30 августа стал днем, принесшим молодому севильянцу, кроме известности, еще и славу. Портрет короля был закончен. Для всеобщего обозрения его выставили во дворце. Филипп IV был доволен. В жизни он не отличался особой красотою, маэстро же сумел придать его лицу силу, взгляду бодрость. Портрет стал выражением сурового достоинства короля. Придворные в один голос заявили, что ничего подобного до сих пор не видели. Это повторялись слова всесильного Оливареса. Триумф был очевидным.
На следующий день от имени короля премьер–министр призвал к себе художника.
— Отныне вы, маэстро, будете писать портреты его величества и членов его семьи. Король жалует вам в знак особого расположения титул придворного живописца. Это великая честь. Только трудом своим вы можете ее оправдать.
Глядя вслед уходившему художнику, граф думал о том, что этот талантливый юноша должен, обязательно должен писать и его особу, чтобы прославить его на века. Как ошибался всесильный граф! Полотна художника могли прославить только одного человека — Веласкеса.
«В последний день октября 1623 года, — писал дон Пачеко в своем дневнике, — Веласкесу был прислан титул с 20 дукатами жалования в месяц с оплатой его произведений, сюда же были включены доктор и лекарства».
Художник прощался с Севильей, цветущим городом детства, городом сбывшихся мечтаний. С собою в Мадрид он увозил частичку андалузского солнца, чтобы там среди словно подернутых дымкой сероватых холмистых равнин оно напоминало ему родину. Все вещи и картины были тщательно упакованы. Взволнованный Хуан Пареха бегал между сложенных горою вещей и отдавал возницам последние наставления. Он был в том счастливом возрасте, когда не особенно задумываются над тем, что принесет дорога, а важно лишь одно — быть в движении.
В последний раз прошел маэстро еще спящими улицами Севильи, по дороге завернул в погребок старого Родриго, где старик и Марианнелла сказали ему в напутствие столько хороших слов, что их с избытком хватило бы на три жизни. Прощай, Севилья, белоснежная красавица! Он покидал родину для того, чтобы навеки обессмертить ее имя.
Веласкес стал придворным живописцем. С этого времени вся жизнь художника была тесно связана с жизнью королевского двора, органически вплелась в него, чтобы потом быть для потомков зеркальным отражением эпохи Филиппа IV.
Семья художника поселилась в самом центре Мадрида, близ громадной новой площади — Пласа Майор (Большая площадь), которая служила местом всевозможных парадных представлений, рыцарских турниров, народных празднеств, а также местом исполнения акта веры — постановлений «справедливого» церковного суда — аутодафе. Дом художника был светлым и просторным. Только новые его жильцы никак не могли привыкнуть к большим ставням на окнах и каменным полам в некоторых из комнат — в Севилье такого не было. Дело в том, что лето в Мадриде длится чуть ли не девять месяцев, и стоит такая жара, что только ставни и прохлада пола бывают хорошей защитой от зноя.
В распоряжении художника были две мастерские. Одна на Пласа Майор, а другая в одном из крыльев королевского Альказара.
Дворец Альказар хранил черты восточного стиля. Перестроенный из старинной мавританской крепости, он был мрачным и угрюмым. Попав сюда впервые, маэстро поразился неприветливости внутренних покоев. Обставленные с великолепной роскошью, они не носили отпечатка обжитого помещения. Окна его мастерской, в общем больше похожие на крепостные амбразуры, были обращены на запад, к мелководному Мансанаресу. Когда к концу дня солнце, уставшее за день, наконец, заглядывало в мастерскую, оно постоянно видело человека, быстро наносящего кистью мазки на полотно.
С первых же дней пребывания на новой должности Веласкес понял, что у него в жизни уже не будет спокойных и свободных дней. Утро начиналось с того, что он тщательно проверял свое платье: королевский живописец должен быть безупречно одетым. Требовательна испанская придворная мода! Казалось, что может быть легче — черный камзол с большим белым накрахмаленным воротником. Но так могло казаться только со стороны. Фасон камзола тоже строго предопределялся, материал соответствовал временам года — шелк, бархат, сукно. Маэстро невольно улыбался, вспоминая, что первым его книжным приобретением в Мадриде была книга «О правилах поведения придворного». Да, да, придворного.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});