Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А когда нам вдруг становилось страшно и мы решали дальше не ходить, мы взбирались на откос и оттуда, с высоты, со склонов холма, глядели, как по извивавшейся внизу дороге двигался полк и как он потом исчезал за поворотом, сверкая на ярком утреннем солнце тысячами далеких отблесков.
В такие дни нам было не до ученья! Мы пропускали уроки и, уйдя от надзиравших за нами глаз, играли в войну, швыряясь камнями, которые кучами были сложены у дороги. И нередко случалось, что орава наша спускалась потом к реке, и, позабыв обо всем на свете, мы пропадали там до самого вечера.
На Юге солдат не очень-то любят. Мне пришлось видеть, как иные из них плакали от усталости и досады, сидя прямо на тротуарах, с билетом на постой в кармане: никто из городских жителей — ни мелкие расчетливые раньте, ни растолстевшие богатые купцы — не хотел пускать их в дом. Понадобилось вмешательство городских властей.
У нас они чувствовали себя как у Христа за пазухой. Бабушка моя, которая сама была из Босы, приветливо встречала всех этих северян, которые напоминали ей родные края. Она разговаривала с ними, расспрашивала, из какой они деревни, и сколько было радости, если эта деревня оказывалась неподалеку от той, где она родилась!
От каждого полка к нам направляли по два солдата. Приютить их нам было негде, и мы посылали их в гостиницу. Но они никогда не уходили от нас, прежде чем бабушка не подвергала их этому маленькому допросу.
Помню, как-то к нам пришли двое солдат из ее родных мест. Этих она ни за что не хотела отпустить. Она накормила их обедом на кухне. И сама поставила им вина. Вернувшись из школы, я пошел поглядеть на этих солдат; помнится, я даже чокался с ними.
Один был небольшого роста, другой — высокий. Я хорошо помню, что, когда они уходили, у высокого на глазах были слезы; дома у него оставалась жена, женщина уже пожилая, и он горячо благодарил бабушку, которая напоминала ему его дорогую Босу и все, что он там оставил.
— Полно, не горюй, — утешала его добрая старуха. — Вернешься еще, да и орден себе заслужишь.
Но солдат горестно покачал головой.
— Вот что, — продолжала она, — коли будете возвращаться этой дорогой, обязательно заходите ко мне. Уж приберегу вам бутылку винца, раз оно так вам понравилось.
Бедных солдат слова ее рассмешили. Приглашение это заставило их на минуту забыть весь ужас, который их ждал, они, разумеется, представили себе, как на обратном пути вернутся сюда, в этот гостеприимный домик, и выпьют здесь по случаю того, что все худое уже позади. И они торжественно обещали вернуться, чтобы распить оставленную для них бутылку.
Сколько полков успел я тогда проводить на войну и сколько исхудалых солдат стучалось к нам в двери! Всю жизнь буду я помнить бесконечные шеренги этих людей, шедших на смерть. Иногда я закрываю глаза, и мне чудится, что поток их все еще движется; я вижу отдельные лица и спрашиваю себя: где же, в каком далеком овраге этот молодец сложил свою голову?
Потом солдаты стали проходить мимо нас все реже. И вот однажды мы увидали, что они возвращаются обратно, покалеченные, окровавленные, с трудом ковыляя по дорогам. Разумеется, мы их уже больше не дожидались, не ходили за ними вслед. Это были калеки. В них нельзя было узнать наших прежних красавцев солдат. Из-за них не стоило пропускать уроков и нарываться на неприятности.
Печальная процессия двигалась долго. Умирающих оставляли по дороге. Бабушка иногда говорила:
— А что эти двое из Босы, помнишь? Неужто они меня позабыли?
Но вот как-то раз в сумерки в дверь к нам постучал солдат. Он был один. Это был меньшой.
— Товарища моего убили, — сказал он, входя.
Бабушка принесла бутылку.
— Что же, — сказал он, — придется, видно, мне одному.
Он сел, поднял стакан и невольно потянулся, чтобы чокнуться с другом. И тут из груди его вырвался тяжкий вздох:
— Он наказал мне пойти к нему домой, старуху утешить. Эх, лучше бы мне там остаться, а не ему.
Впоследствии сослуживцем моим был один шовинист. Мы были тогда мелкими служащими, и столы наши стояли рядом в полутемной канцелярии, где особенно удобно было ничего не делать и дожидаться конца рабочего дня.
Шовинист этот был в армии сержантом, он вернулся из-под Сольферино, потому что заболел лихорадкой, подхваченной на рисовых полях Пьемонта. Он клял свою болезнь и утешался только тем, что винил в ней австрийцев. До такого состояния его довели эти негодяи.
Сколько часов мы с ним судачили вместе! Ведь бок о бок со мною находился бывший солдат, и я твердо решил не отпускать его от себя, не вытянув из него правды о войне. Я не удовлетворялся громкими словами: «слава», «победа», «лавры», «воины», — которые в его устах звучали на редкость пышно. Я ждал, пока поток его восторгов уляжется, и начинал допекать его мелкими подробностями. Я соглашался по двадцать раз слушать одну и ту же историю, чтобы уловить ее истинную суть. Сам того не подозревая, человек этот сделал мне интересные признания.
В сущности, он был наивен, как ребенок. Он нисколько не кичился собой; просто он говорил на общепринятом языке военного бахвальства, это был бессознательный фанфарон, неплохой парень, из которого казарма сделала назойливого говоруна.
У него были готовые рассказы, ходульные слова, и это чувствовалось во всем. Заранее составленные фразы украшали все его поразительные истории о «непобедимых воинах» и о «храбрых офицерах, спасенных во время общей резни героизмом их солдат». В течение двух лет я по четыре часа в день выслушивал всю его брехню о войне в Италии. Но я не жалею об этом. Шовинист пополнил мое образование.
Благодаря ему, благодаря тем признаниям, которые он делал мне в нашей темной конторе, без всякой задней мысли, я знаю войну, настоящую войну, не ту, о героических эпизодах которой нам повествуют историки, но ту, которая среди бела дня исходит потом от страха, спотыкается и волочится по лужам крови, как пьяная потаскуха.
Я спрашивал шовиниста:
— А что, солдаты охотно шли в бой?
— Солдаты! Да их просто гнали туда! Помню, были у нас новобранцы, — те в жизни огня не видали. Они вставали на дыбы, как испуганные лошади. Им было страшно; два раза они пытались бежать. Но их возвращали — половину из них перестреляла наша же артиллерия. Посмотрел бы ты на них: все в крови, тычутся, как слепые, на австрияков, что разъяренные волки, кинулись. Себя не помнили, плакали от обиды, умереть хотели.
— Хорошая наука, — сказал я, чтобы подзадорить его.
— О да, и наука жестокая, поверь. Видишь ли, самых смелых и тех холодный пот прошибает. Чтобы хорошо воевать, надо сначала пьяным напиться. Тогда ты ничего перед собой не видишь и рубишь, рубишь как бешеный.
И он предавался воспоминаниям.
— Однажды нас поставили в сотне метров от деревни, занятой врагом, и дали приказ никуда не двигаться и не стрелять. И вдруг эти проклятые австрияки открывают по нас черт знает какой огонь. А уйти нельзя. При каждом залпе мы пригибались к земле. Были и такие, которые бросались на брюхо. Ну просто срам. Так нас добрых четверть часа держали. У двоих наших волосы поседели.
— Нет, ты об этом ни малейшего представления не имеешь, — добавил он потом. — В книгах все приукрашено… Послушай, в тот вечер, в Сольферино, мы даже и не знали, что победили. Ходили слухи, что австрийцы вот-вот придут нас резать. Могу тебя уверить, положение было не из приятных. Вот почему, когда на рассвете нас разбудили, у нас зуб на зуб не попадал, мы до смерти боялись, что все начнется сначала. В тот день нас бы непременно расколошматили — сил у нас не осталось ни капли. И вдруг объявляют: подписан мир. Тут весь полк наш в пляс пустился. То-то радость была! Солдаты брались за руки и водили хоровод, что твои девчонки… Право, я не сочиняю. Сам видел! Ну и довольны же мы были.
Видя на лице у меня улыбку, мой друг-шовинист вообразил, будто я не верю, что французская армия может так любить мир. Простодушие его было восхитительно. Иногда я заводил его очень далеко. Я спрашивал:
— А тебе никогда не бывало страшно?
— Мне! — восклицал он, скромно улыбаясь. — Я был как все… Я не знал… Неужто ты думаешь, что человек может сам знать, храбрый он или нет? Дрожишь, да идешь, вот оно как бывает… Раз, помню, пулей на излете меня прибило. Вот я лежу и думаю: ведь если встану, так, пожалуй, похуже будет.
XIII…Он умер, как жил, настоящим рыцарем.
Помните, друзья мои, эту теплую весну, когда мы пришли пожать ему руку в его маленький домик в Кламаре. Жак встретил нас своей милой улыбкой. И мы обедали под вечер в увитой диким виноградом беседке, а вдали на горизонте гудел сумеречный Париж.
Вы никогда по-настоящему не знали его жизни. Я вырос с ним вместе и могу вам рассказать, какое у него было сердце. Два года он жил в Кламаре с этой высокой блондинкой, которая так кротко умирала. Это необыкновенная и трогательная история.
- Полное собрание сочинений в трех томах. Том 2 - Мольер Жан-Батист - Драматургия
- Анекдоты в чистом доме [=Чистый дом] - Сара Рул - Драматургия
- Лаура и Жаки - Габриэль Ару - Драматургия
- Обнаженная со скрипкой - Ноэл Кауард - Драматургия
- Мою жену зoвут Морис - Раффи Шарт - Драматургия