Помимо этих общих оснований для изъятий, заслуживают внимания также случаи оправданного (justifiable) и извинительного (excusable) лишения жизни.[263] Согласно Уильяму Блэкстоуну, оправданное убийство «не имеет ни частички вины вообще», тогда как извинительное– «весьма мало».[264] К первой разновидности относятся, во-первых, неизбежная необходимость, заключающаяся в исполнении смертного приговора, где палач действует «без какой-либо воли, намерения или желания, а также без какой-либо невнимательности или небрежности…, и, следовательно, без какой-либо тени упречности»;[265] во-вторых, содействие правосудию, к которому сводятся случаи убийства при пресечении неправомерных деяний;[266] и, в-третьих, ситуации предотвращения преступлений.[267] Основанием оправдания действия здесь служит отсутствие у деятеля «какого бы то ни было вида вины (fault), хотя бы и в наименьшей степени», так что оправдывается он «скорее с похвалой, чем с упрёком»,[268] т. е. отсутствие mens rea, понимаемой именно в смысле морально порицаемого состояния ума, хотя само деяние бесспорно являлось намеренным в обыденном значении этого слова.
Совершенно иной подход имеет место при извинительном убийстве, т. е. убийстве per infortunium и se defendendo. Как случайное причинение смерти при совершении правомерного деяния, так и убийство в состоянии самообороны хотя и освобождают человека от строгого уголовного наказания,[269] сопряжены, по мнению Уильяма Блэкстоуна, с некоей толикой моральной порицаемости настроя ума деятеля:
«Поскольку право наделяет столь высокой ценностью жизнь человека, то оно всегда предполагает некоторое ненадлежащее поведение (misbehaviour) в том человеке, который отбирает её, если это не совершается по предписанию или точному разрешению права. В ситуации со случайностью оно презюмирует небрежность или, по крайней мере, отсутствие достаточной внимательности у того, кто был столь неудачен, что допустил её, и кто, следовательно, не вполне невиновен. Что же до необходимости, которая извиняет человека, который убивает другого se defendendo, то лорд Бэкон[270] называет её necessitas culpabilis и тем самым отделяет её от вышеупомянутой (имеется в виду в ситуации оправданного убийства. – Г.Е.) необходимости в убийстве вора или злодея. Поскольку право подразумевает, что ссора или нападение возникли из некоторого неизвестного правонарушения или некоторой провокации, или словом, или делом, и так как в ссорах обеим сторонам может быть (и обычно так оно и есть) приписана некоторая вина (fault), хотя и редко можно установить, кто изначально совершил правонарушение, то право не считает выжившего полностью невиновным».[271]
Анализируя приведённое, нельзя не сослаться на слова Кортни С. Кенни о дефектах блэкстоуновского учения с его психологической стороны.[272] Действительно, со строго психологических позиций сегодняшнего дня едва ли можно сказать, что, например, причиняющий смерть случайно проявляет небрежность,[273] или что исполняющий смертный приговор действует «без какой-либо воли, намерения или желания, а также без какой-либо невнимательности или небрежности»,[274] или что жена, совершающая под влиянием мужа преступление, действует «не из её собственного намерения».[275] Однако в теории XVII–XVIII вв. господствовал именно такой подход к mens rea.
Согласно ему, не может быть конкретного психического состояния, требуемого дефиницией того или иного преступления, без морально упречного настроя ума человека или, говоря иными словами, выглядящий в глазах сообщества морально неупречным настрой ума исключает злоумышленностъ, намеренность и прочие психические состояния в уголовно-правовом смысле, снимая тем самым вопрос о mens rea. Как образно подмечает Б. С. Никифоров применительно к содержанию понятия «злобы» в построениях Эдуарда Коука, «холодное и недоброе сердце – вот обиталище этого чувства, этого этического переживания, в котором психический элемент умысла отступает на второй план, и если существует, то только потому, что он необходим: нельзя ненавидеть то, чего не сознаешь и о чем не знаешь».[276] Расстановка приоритетов в концепции mens mala сводится к тому, что не моральная упречность настроя ума обусловливается установленной намеренностью в причинении вреда, а последняя предопределяется первой. При этом такая моральная упречность отражается на теоретическом уровне в сущностной концептуальной характеристике mens rea, остающейся в глубине своей христианско-греховным и, как следствие, заслуживающим морального порицания, упрёка состоянием духа, проявившимся в виде «злобного намерения (vitious will)»[277] в совершении преступления.
Акцент на моральной упречности, наложенный на сравнительную неразвитость познаний о психике человека, позволяет объяснить весьма важную отличительную черту концепции mens mala: объективизацию mens rea, следы которой можно наблюдать и в американском уголовном праве сегодняшнего дня.
Данный аспект объективизации есть не что иное, как критерий уголовно-правовой оценки mens rea в конкретном преступлении. Согласно ему, mens rea образуется не столько установлением реально наличествующего личного (или субъективного) морально порицаемого настроя ума деятеля, сколько приложением стандарта общества, представленного судьями, присяжными и адвокатами, к конкретным действиям человека. Иными словами, в рассматриваемое время «вопрос для судей заключался не в том, считал ли сам правонарушитель своё поведение правым либо же неправым, но в том, было ли оно правым либо же неправым в соответствии с принятыми взглядами времени».[278] Обвиняемый, принадлежавший к сообществу, считался разделяющим его взгляды, представления и ценности, и, бросая им вызов фактом совершения преступления, полагался морально испорченным субъектом настолько и постольку, насколько и поскольку любой другой был бы таковым в данной ситуации. На языке уголовного права, в свою очередь, это означало, что деяние, которое было бы в глазах общества морально упречным и, как следствие, содеянным со злым предумышлением, с намерением учинить фелонию и так далее, становилось таковым в приложении к любому данному индивиду независимо от его реальных личных намерений. Как справедливо отмечает Джеймс Ф. Стифен, в общем праве «учение о предумышлении превратилось в искусственный приём, с помощью которого судьи могли всякий случай смертоубийства признать смертным преступлением», поскольку «если они находили, что преступник достоин виселицы, то им только стоило сказать, что он действовал с предумышлением».[279]
Доминирование моральной упречности в понимании mens rea обусловило также существование в английском уголовном праве средних веков примечательной концепции voluntas reputabitur pro facto (воля принимается вместо деяния), берущей свои истоки в каноническои доктрине греха[280].
Согласно букве принципа voluntas reputabitur pro facto в его самом строгом виде, для осуждения лица достаточно одного намерения учинить преступное деяния, хотя бы к его реальному совершению и не было предпринято никаких шагов. Иначе говоря, виновный карается, пользуясь более привычным языком российской доктрины уголовного права, за обнаружение умысла или, прибегая к формулировкам англо-американской теории, при отсутствии так называемого «явного действия» (overt act) во исполнение преступного намерения.
Если же отойти от букв теоретических построений, то реальную сферу применения данной концепции в практике общего права установить сложно. Во всяком случае, доктринальные и прецедентные источники достаточно осторожны в её формулировании и склонны придавать принципу voluntas reputabitur pro facto несколько иное (по сравнению с приведённым) значение, используя его преимущественно для обоснования уголовной ответственности в сложных (со стандартной точки зрения) ситуациях.
К примеру, в XVI в. он кладётся в обоснование ответственности тогда, когда само деяние, причинившее преступный результат, совершается действием сил природы или животных, а не обвиняемого, проявившего при этом, тем не менее злоумышленность в достижении поставленной цели. Так, в 1560 г. на Честерских ассизах рассматривалось дело, вошедшее в историю под наименованием «дело шлюхи».[281] Согласно его фактическим обстоятельствам, разрешившись от бремени живым ребёнком, женщина оставила его в саду, забросав листвой; спустя некоторое время дитя там было растерзано коршунами. Осуждая её к повешению за тяжкое убийство, суд указал при этом, что «она намеревалась причинить смерть ребёнку и voluntas reputatur pro facto».[282] Обосновывая ответственность в данном и подобных ему казусах, доктрина XVII в. использует принцип voluntas reputabitur pro facto, перемещая центр тяжести в понимании совершённого преступления в сторону злобной mens rea и избегая тем самым обсуждения неоднозначного, по всей видимости, для того времени вопроса об уголовно-правовом значении нечеловеческих действий и сил, ставших непосредственной причиной гибели человека. Подтверждение тому можно найти у Майкла Далтона, указывающего на центральность вопроса о злом умысле в таких ситуациях и отводящего проблеме причинности второстепенную роль: «И в этих… случаях voluntas reputabitur pro facto…, ибо… они (виновные лица. – Г.Е.) обладали намерением (will) и пониманием того вреда, который последует, каковое намерение в них суммируется в злой умысел, так что делает их правонарушения тяжким убийством, и в таких случаях, где воспоследует смерть, Nihil interest, utrum quis occidat, an causam mortis prcebeat (Безразлично, некто ли убивает, или же причину смерти он [извне] призывает. —Г.Е.)».[283]