Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кстати, — заметил кто-то, — люди продают купленные ими парцели на других кладбищах и обменивают их на украинское, где службу справляют украинские священники на украинском языке!
Чей-то хрипловатый голос важно добавил:
— Украинская громада города Торонто с радостью восприняла замысел юбилейного комитета и горячо приветствует это начинание!
Его поддержал кто-то высоким фальцетцем:
— Позволим себе довести до общего сведения всех украинцев Торонто, что кладбище святого Владимира — это украинское кладбище. Каждый национально мыслящий, сознательный и верующий в бога украинец может приобрести здесь для себя место без всяких усложнений…
«Национально мыслящий и верующий в бога» — это означает, что нашим прогрессистам из ОУКа, большинство из которых рабочие и небогатые фермеры, на кладбище святого Владимира места не будет, хотя они тоже украинцы. А как же быть с неукраинцами, которые захотят быть похороненными рядом со своими близкими? Я не удержался и спросил, стараясь говорить как можно спокойнее. Но почему-то такой тон некоторым моим соотечественникам кажется вызывающим.
— Уважаемые Панове, — сказал я, — а как же быть в том случае, если у кого-то в семье, — а таких у нас немало, — есть родственники не украинского происхождения, например, польского, итальянского, китайского или еврейского?
В комнате наступила тишина. Затем председательствующий ответил:
— Вечно вы, пан Курчак, лезете с каким-то непатриотическим вопросом. Отвечаю: если у кого-то из украинцев есть в семье родственники не украинского происхождения, мы примем его на кладбище. — Он щедро улыбнулся. — Примем и вашу итальянку, и вашу китаянку.
— А еврейку или полячку? — не унимался я.
По комнате пробежал недовольный шумок. Председательствующий даже поднялся из-за стола.
— Пан Курчак, — сказал он сердито, — не мешайте серьезной работе!
Я понял, что мою картину с дорисованным трезубцем сегодня лучше не показывать, и ретировался.
По дороге домой мне почему-то все вспоминалась одна из последних встреч с паном Бошиком. Мы сидели в баре дешевенького португальского отеля, перед нами на столиках стояли бутылки с пивом, но пиво пил только я, Бошик — он же Вапнярский, воровато оглядываясь, наклонялся к столику и, не вынимая из кармана плоской бутылочки, наливал себе в стакан плохонькое канадское виски и пил, не разбавляя содовой, вонючую, но крепкую коричневатую жидкость.
— Я хочу быть похороненным на кладбище, где моими соседями по последнему пристанищу будут только украинцы. И такое кладбище будет! О, как я хочу быть похороненным на родном кладбище.
Он, как всегда, говорил много, но я его не слушал, только эти слова и запомнились. И еще запомнилось, как он пил. Наливал, долго смотрел в стакан, словно пытаясь там что-то разглядеть, резко взбалтывал, снова смотрел на жидкость, подносил ее ко рту, точно боялся, что у него отнимут стакан, делал лишь один-два глотка, не кривился, только лицо на какое-то мгновенье окаменевало и бледнело. В провинции Онтарио тогда уже был введен сухой закон, и в баре продавали только пиво.
Пишу это и будто вижу перед собой пана Вапнярского — Бошика, слышу его голос:
— Хочу быть похороненным только на нашем кладбище!
Увы, пан Бошик не дожил до открытия украинского кладбища.
13
Во многих хатах не дымят больше по утрам трубы, не теплятся огоньки, а то и вообще заколочены окна. Народ сельский поредел — кто бежал от немцев, кого убили, а кто попал под нелегкую руку своих. Были расстреляны и целые семьи, как то случилось с Мирчуками. Почти год жили в селе одиннадцать бывших военнопленных, бежавших из лагерей в Холме. Голод и нечеловеческие условия вынудили бежать оттуда многих, рисковать жизнью, другие скитались по лесам в поисках партизан, нередко нарывались на отряды националистов и гибли от их рук. Эти одиннадцать были украинцами, пришли в наше село и остались тут, пристали в приймы к молодухам и вдовам. Были это, в основном, работящие, угодливо настроенные людишки, желавшие пересидеть войну у бабьего подола да в теплой хате. Жили они «почти год», потому что, в конце концов, пришли из лесу хлопцы и, не спросившись даже наших полицаев, часть из них увели в лес и там порешили, а кто упирался, не хотел идти, задушили удавками прямо в хате при бабах и детишках. Даже Юрко возмущался:
— Кому они мешали? Такие же украинцы, как и мы.
Кто-то передал эти слова в лес, оттуда явился командир боевки, Петро Стах, собрал полицаев и произнес речь, в которой все сводилось к тому, что украинцы из восточных областей — не такие украинцы, как все, у них в крови большевистская зараза.
Двоим из одиннадцати удалось спастись лишь потому, что они работали у меня в школе и жили тут же, один в комнате Вахромеевой, да будет ей легкой наша земля, которая так неблагодарно отнеслась к ней, второй — в комнатушке Симы. Первый, Денис Мефодиевич Лопата, до армии учительствовал, преподавал математику в сельской школе на Сумщине, а нам как раз был нужен математик, нашего мобилизовали еще в начале войны; в армии Денис Мефодиевич был командиром, имел звание младшего лейтенанта. Второй, Виктор Чепиль, родом из Запорожья, был по профессии слесарь-сантехник, в армии закончил школу младших командиров и служил сержантом-сапером. То, что они оба считались хоть и небольшими, но все же командирами, было в их положении плохо, — наши хлопцы в любое время могли пустить их в расход, — но вместе с тем это и спасло им жизнь, когда поздно вечером за ними пришли. Петро Стах, оставив своих хлопцев у ворот, заглянул прежде всего ко мне, так как бывшие командиры находились под моим покровительством.
— Пан референт, — Стах назвал меня почему-то не директором, не политвоспитателем, а референтом, — кто есть эти люди и что полезного они могут дать Украине и нашему делу?
— Важно то, что они обучают детей.
— И это все? — угрожающе спросил Стах, вынул из кармана горсть патронов, помял их в давно немытой лани с черными ногтями (не знаю, почему именно это мне запомнилось). — Откуда вам, пан референт, известно, что они не большевики? — Стах недобро усмехался. — Может, они закопали или сожгли свои документы? Может, они еще и партизанские агенты?
— Да нет, зачем им тогда было говорить, что они командиры? Назвались бы просто красноармейцами. Я верю им. А если быть откровенным, то скажу, недалек тот Час, когда у нас будут не отряды из десяти-пятнадцати человек, а целые полки и дивизии, целая армия, и тогда нам пригодятся командиры, перешедшие из других армий, в том числе и Красной. Они будут обучать наших молодых воинов. Кто из нас, скажем, знает саперное дело? А вот сержант Чепиль знает. И думаю, он у меня завхозом будет недолго. Время идет, оно работает на нас. Слава Украине!
Я сказал это не только ради того, чтобы спасти от смерти тех двух чужих для меня людей, в то время я верил в то, о чем говорил. Верил, что у нас будет своя армия, это мне внушил пан Бошик. В те дни я ждал его, как никогда.
В комнату вошла Галя. Стах поднялся, поклонился моей жене. Я так и не понял, почему он поднялся — из вежливости, чем, в общем-то, никогда не отличались такие селюки, как Стах, или же из-за того, что все уже было решено и говорить больше не о чем. Из его слов я понял, что убедил его.
— Ну, добро, — как-то невнятно проговорил он, — жизнь покажет. — Бросил патроны в карман кожуха, висевшего на его худой, щуплой фигуре, как на палке, поправил шапку — он ее в доме не снимал. Из-под шапки торчали большие оттопыренные уши — так и хотелось сказать: спрятал бы ты их под шапку, что ли!
Уходить он медлил, видать, не привык уходить без добычи, без крови.
Вспоминаю сейчас тех двух из одиннадцати, спасенных мною в тот вечер. Что за люди они были? Они преследовали единственную цель — выжить любыми путями. Денис Мефодиевич как-то сказал мне, что в плен сдался добровольно, и будь в том Холмском лагере для военнопленных хоть мало-мальски сносные условия, он бы не убегал, не рисковал жизнью, но понял, что не выживет, — там от голода и болезней умирали сотни. От политики оба мои подопечные тоже были далеки, а тем более от большевиков; те, если удавалось бежать из плена, уходили к партизанам, искали их по лесам. Сколько их удушил и порезал Петро Стах! Часто они его боевку принимали за партизанский отряд и летели к нему, как мотыльки на огонь.
У Лопаты в Ахтырке осталась молодая жена и годовалый сын; он часто рассказывал о них, был верен жене, на сельских молодух и не глядел; мечтал о том дне, когда закончится война и он поедет домой; чьей победой она закончится, для него, как мне казалось, не имело значения. Был он высокого роста, цыганистого вида, но в черных глазах не искрился цыганский темперамент, в них стыла тоска и меланхолия. Да и по характеру он был флегматик. Такие, если выживали на войне, к своим не возвращались, их туда не тянуло, — боялись преследований, репрессий, им дороже всего собственный живот. Сколько таких и сегодня мыкаются по чужбине! Мне Лопата нравился за серьезность, исполнительность, внешнее спокойствие, такие люди среди нас, учителей, встречаются не так уж часто.