в холоднющую речку и плыл против течения сколько хватало сил. Поначалу не больше версты, потом две, три…
Вечерние посиделки с Глафирой служили и отдыхом, и вознаграждением за пролитый пот.
– Ты почему сильно-сильно работает и не отдыхает? – спрашивал он, разглядывая покрасневшие от холодной воды руки.
– Работаешь – отдыхаешь, – привычно поправила она. – Ни капельки не много я работаю. А как отдыхать? Лежать на печи? Зачем?
– Нет, отдыхать – это говорить с я.
Глафира рассмеялась:
– Я и так с тобой много болтаю.
– Не с Федя, а с Гляша. Вот так: я говорить с я. – Он потыкал пальцем себя в грудь.
– А! Говорить с собой. Повтори.
Он повторил.
– Молодец, – похвалила неусыпная учительница. – О чем мне говорить с собой?
– Надо рассказывать собой, спрашивать, главное – показывать, доказывать… спорить. Ты должен смотреть в небо, видеть дух. И разговаривать. Так сила приходить.
Глаша не с первого раза, но усвоила, что нужно сесть расслабившись, закрыть глаза и отдаться на волю скрытой внутри стихии, не стыдясь гнева, не пряча разочарований. А когда глаза откроются, в голове сами собой появятся ответы на сложные вопросы. И усталость как рукой снимет. Чудно, но действенно. Никому о своих находках она говорить не стала – засмеют. Но сама втихомолку пользовалась, и только корова Марта могла свидетельствовать, насколько успешно двигалась сельская горничная в российской глубинке по пути просветления.
А Федор все усложнял свои утренние экзерсисы. Шаховские и их слуги, глядя из окна на худого, с торчащими ребрами китайца, пожимали плечами. Одна Глафира все переживала, что Феденька снова заболеет. Видать, и ей прискучило носить блины в лазарет. Но он не думал болеть, больше того, чувствовал в себе решимость снова сразиться с медведем, на этот раз без помощи мальчишек, или сразиться с Сенькой, а еще лучше с Сабыргазы. Только возвращаться к Сунь Чиану бывший торговый поверенный отныне не желал.
Вместе с первыми неласковыми дождями, смывшими последнее золото с ветвей и кинувшими его ненужными бурыми кучками на посеревших и поскучневших садовых аллеях, заявился в очередной раз Семен. Он выглядел поникшим, вместо картуза – невзрачная кепка рабочего, даже сапоги не чищены. Во взгляде шуршала настороженность, иногда, невзначай, уступавшая место злости. Подкараулив Глафиру ранним утром по пути на службу, он долго и преданно умолял простить, жаловался на преследовавшие неудачи, бестолково пробовал объяснить, с кем или с чем они связаны, и, конечно же, клялся в любви. Под конец пообещал наведаться вечером со сватами.
Федор, встречавший поутру приходящих слуг вместе с сонливым дворником дядей Мишей, а иногда и вместо него, стал невольным свидетелем и объяснений, и доверчивой Глашиной ручки в широкой Семеновой ладони, и робкой улыбки. Он не вышел привычно навстречу из дворницкой, не поспешил принять легкий тулупчик, понял по танцующим губам, что его привычные приветствия и преданность сейчас неуместны. Просто проводил взглядом, тяжело вздохнул и побрел во двор готовить грядки к суровой зиме.
– Эй, узкоглазый! Подь сюды! – раздался окрик из‐за ворот.
Федор удивленно потянулся на зов тощей шеей и стал похож на любопытного гусенка.
– Тебе говорю, нерусь! – Это, оказывается, Семен его звал.
Приосанившись, вмиг утратив сходство с домашней птицей, которую застали врасплох, китаец прошел за ворота, сдержанно поприветствовал причмокивавшего самокруткой визави.
– Ты послухай, если жить хочешь. Тикай отседова подобру-поздорову. А то сильные люди про тебя интересуются. Того.
Опять это «того». Что оно означает все‐таки?
– Я худо не знаю, не делаю, не думаю. Я не убегать надо, – с достоинством ответил Федор, – это злые люди против я.
– Смотри. – Семен прищурил влажные глаза, тень от длинных ресниц упала на полщеки, дотянулась до густой бородки, некогда умело подстриженной городским цирюльником, но уже потерявшей элегантность. – Я твоя предупредил: твои друзья не любят шутковать.
– Это не мои друзья, это твои друзья. – Оказывается, в минуты волнений китаец говорил без ошибок, да и акцент чудесным образом прятался. – Тебе надо бояться, им надо бояться. Правда ходит по дороге своими ногами.
Последнюю фразу он долго заучивал с помощью Глафиры, он ее перевел с китайского и теперь радовался возможности покрасоваться изысканным оборотом речи. Но на Семена неожиданное красноречие не произвело должного впечатления. Глашин жених действительно желал бы китайцу исчезнуть, испариться – и вовсе не из ревности: вчера Сабыргазы попросил приглядывать, а завтра, глядишь, прикажет избавиться от нежелательного свидетеля. Кому это поручат, как не Семену? А подастся Федька восвояси, так и свою шею сбережет, и ему, доброхоту, рук марать не придется. Жалко, что не слушает. Семен сплюнул под ноги, повернулся и пошел прочь, насвистывая нехитрый мотивчик.
Весь день Глафире не сиделось на месте. Она и не заметила, что верный лопоухий рыцарь не показывает плоского носика, даже не прибежала к нему вечером, чтобы поболтать, отдыхая, и в очередной раз поучиться хитрой науке самовнушения. Ей нынче не до него: к вечеру следовало хорошенько начистить горницу для приема сватов. От счастливых мечтаний лишь однажды отвлекла Елизавета Николаевна, некстати позвавшая перебирать старые платья и разразившаяся воспоминаниями про молодость, про любовь с Веньямином Алексеичем, про частые глупые слезы.
– Вы, Гланюшка, смотрите не на лицо, а на руки, – напутствовала старая княгиня неопытную в любовных делах горничную. – Если работящий, то пусть хоть косой, хоть рябой… хоть китаец, – обронила и искоса посмотрела на Глафиру – не насторожится ли. Но нет, намеки счастливо пролетели мимо овеянной радостным предвкушением золотоволосой головки. Тогда пожилая дама продолжила уже настойчивее: – Это в ваши нежные годочки кажется, что свадьба – конец. Увы и ах! Свадьба – это только начало. Спросите хоть у своей матушки, легко ли одной детей поднимать? А инакость – она ведь бывает и к добру. Привитые от разных деревьев ростки сильнее и плодовитее. А цветы красивее и сочнее.
– Это платье в чистку отдать пора, Елизавета Николаевна.
Оказывается, занятая праздничными думками Глафира ее вовсе не слушала. Княгиня вздохнула и отдала ей незаслуженно пострадавшее во время обеда платье.
Вечером Глаша бежала домой вприпрыжку, растрепав пшеничную косу и запылив подол. Маменька еще не вернулась с фермы, значит, прибираться придется одной. Сначала поставила блины, наскоро затопила печку: пусть прогреется к приходу сватов, хотя на улице еще не те морозы, чтобы дрова попусту тратить. В горнице и без ненужных хлопот царил порядок, но она на всякий случай поправила застеленные овчиной лавки, смахнула пыль со старинного резного сундука, поменяла накрахмаленные кружевные салфетки на столе. В окно, выходящее на улицу, тихонько поскреблись.
– Глань, выдь на минутку, – позвал Сеня.
– Не могу, тесто подходит, а