Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Итак выпьем же, братья, за партию, – вдохновенно провозглашал Дезик, и, поднимая к подслеповатым глазкам вырезку из газеты «Вечерняя Москва» – с восторгом добавлял, вглядываясь в текст какой-то информации: – За партию лимонов, доставленную к нам из солнечной Грузии!
В ответ, конечно же, раздавался гомерический хохот, и все дружно выпивали – и Павлик Антокольский с очередной пассией, и Боря Грибанов – крупный издательский работник, и будущий уполномоченный по правам человека в Госдуме Владимир Лукин, и молоденький Юлий Ким, и чтец-декламатор Яков Смоленский, и поэт Виктор Урин с Вероникой Тушновой, а также полузабытое или почти забытое мною множество довольных жизнью представителей еврейской творческой интеллигенции.
Конечно, такие застолья, сохранившиеся несмотря на все тяготы эпох, можно было устраивать, имея немалые деньги и прочнейшие гастрономические традиции, корнями уходящие в нэповские времена…
…К середине дня народ разбредался по участку – кто на волейбольную площадку, кто к настольному теннису, кто в беседку, увитую хмелем… Ближе к вечеру часть гостей разъезжалась, а все отяжелевшие от общения располагались ночевать в комнатах и на террасах, чтобы утром снова сесть за стол, уже прибранный и вновь накрытый трудолюбивой русской домработницей Марфой Тямкиной.
* * *
В 60-е годы я еще не был столь суров и ожесточенно требователен к своим товарищам-современникам. Историческая трагедия, в которой мы живем, начиная с 80-х годов, еще не просматривалась на горизонте, а всякие частные разногласия? – да, они были, но чтобы из-за них отворачиваться друг от друга, не видеть в упор, презирать, обличать… О том, что такое время наступит, я даже подумать не мог[3]…
В эти баснословные времена Андрей Синявский с Марией Розановой захаживали в гости к Кожинову, и Розанова дала Вадиму за шрам на переносице шутливое прозвище «штопанный нос», к нему прилипшее. В эти времена Анатолий Рубцов, работавший в Ленинграда на Кировском заводе, встречался с завсегдатаями питерской богемы Кузьминским и Юппом, ныне живущими в Америке, писал стихи, посвященные Глебу Горбовскому и Эдику Шнейдерману, который через полвека отплатил ему страницами воспоминаний, полными ядовитой зависти к посмертной рубцовской славе. Глеб же Горбовский вместе с компанией Евгения Рейна и Оси Бродского навещал Ахматову. Да и сам я безо всяких душевных колебаний застольничал в Тбилиси в кругу грузинских поэтов рядом с Евтушенко, вместе с ним летал в северные края на Бобришный угор к могиле Александра Яшина, где, впрочем у нас уже произошла первая серьезная размолвка.
* * *
– Стах! – Дезик встает из-за стола в Доме литераторов и радушно распахивает объятья… – Я поэму закончил. Хочешь прочитаю? Садись! Валя, еще триста граммов коньячку и по бутерброду с осетринкой. Я буду Стаху поэму читать!
Мы со вкусом выпиваем и в предвкушении чтенья раскрасневшийся, вдохновенный Дезик склоняется ко мне и таинственно шепчет:
– Поэма называет «Струфиан!»
Откинувшись, он оценивает эффект, произведенный волшебным названием, и начинает чтенье:
Дул сильный ветер в Таганроге —Обычный в пору ноября.Многообразные тревогиТомили русского царя.Он выходил в осенний садОт неустройства и досад.
Он читает, самозабвенно жестикулируя, счастливый от слов и звуков, от того, что написал, как ему кажется, нечто выдающееся, да еще и слушателя благодарного нашел. А поэма – о русской истории, загадочной смерти императора Александра Первого в Таганроге, о слухах, витавших вокруг этой якобы смерти, и, конечно, не мог Дезик обойтись без обаятельного ерничанья, когда, похохатывая, подошел к финалу, где речь шла о том, что император на самом деле и не умер, не скрылся в Сибири, а его похитили какие-то инопланетяне и увезли в космическом корабле под называнием «Струфиан».
С лукавым пафосом, щедро пересыпанным высокопарной иронией, Дезик прочитал «крещендо»: «А неопознанный объект летел себе среди комет», – и тут же потребовал выпить за успех своей гениально выдумки.
Я благосклонно хвалю поэму, разыгрываю искреннее удивление – поэты ведь не могут жить без похвалы, особенно Дезик, который первую книжечку стихов издал в сорок лет. Мне приятно его общество, и ежели выскажу нечто желчное, то потеряю обаятельного собеседника. И все-таки я чуть-чуть нарушаю правила нашей игры:
– Русская история посленаполеоновской эпохи, если верить «Струфиану», становится игровым абсурдом и обаятельным поэтическим фарсом, после которого о ней и рассуждать всерьез совершенно необязательно, – вот что я говорю Дезику. Говорю мягко, раздумчиво…
Он удивляется:
– Всякая история, Стах, достойна лишь иронии!
– Не всякая, Дезик, а русская – особенно.
– Ну прочитай что-нибудь антиироническое, – поддразнивает он меня.
Я читаю:
Россия, ты смешанный лес,Приходят века и уходят,то вскинешься до небес,то чудные силы уводятбесшумные реки твои,твои роковые прозреньяв сырые глубины земли,где дремлют твои поколенья.
Дезик на мгновение опускает глаза, задумывается и подводит черту под нашим осторожным спором:
– Ну ладно… Давай лучше, Стах, выпьем!
В очередную встречу, он был настолько возбужден, что сразу прижал меня к стойке буфета:
– Стах, слушай! – И развернул предо мной картину своего детства.
Я изобразил из себя само внимание, и стихи стоили того:
Помню – папа еще молодой,Помню выезд, какие-то сборы,И извозчик – лихой, завитой.Конь, пролетка, и кнут, и рессоры.
Помню – мама еще молода,Улыбается нашим соседям,И куда-то мы едем. Куда?Ах, куда-то, зачем-то мы едем!
А Москва высока и светла.Суматоха Охотного ряда.А потом – купола, купола.И мы едем, все едем куда-то.Звонко цокает кованый коньО булыжник в каком-то проезде.Куполов угасает огонь,Зажигаются свечи созвездий.
Папа молод. И мать молода.Конь горяч. И пролетка крылата.И мы едем незнамо куда, —Все мы едем и едем куда-то.
Пафосные стихи редко удавались Дезику, он по натуре был печальный шут, талант вольтерианского склада, скептик, иронист, но это стихотворенье тронуло меня. Какими-то эпическими, почти величественными интонациями: лихой, завитой извозчик, горячий, звонко цокающий копытами конь, огонь и золото куполов, крылатая пролетка. И, конечно, красивая пара – родители. А главное – таинственность езды – «незнамо куда», в какое-то сказочное прекрасное будущее… Романтические стихи! И мне так захотелось в ответ прочитать Дезику стихотворенье о своем детстве – недавно написанное и не читанное еще никому:
Свет полуночи. Пламя костра.Птичий крик. Лошадиное ржанье.Летний холод. Густая роса.Это – первое воспоминанье.
В эту ночь я ночую в ночном,Распахнулись миры надо мною,Я лежу, окруженный огнем,темным воздухом и тишиною.
Где-то лаяли страшные псы,А луна заливала округу,И хрустели травой жеребцы,И сверкали и жались друг к другу.
Дезик удивленно спрашивает:
– А что, Стах, ты жил в деревне?
– Да, детство прошло в калужской деревне, а отрочество – в эвакуации, в костромской…
Потом, прочитав новую стихотворную книгу Дезика, я понял его удивление: «Я учился языку у нянек, у молочниц, у зеленщика». Все, как у Ходасевича: «Не матерью, но тульскою крестьянкой я вскормлен был».
…Я был рад, что ему понравилось мое стихотворенье. Мы тут же выпили за оба наших шедевра и расстались довольные друг другом. К этому времени я уже знал, что можно читать Дезику, а что – нельзя. «Кони НКВД», где мелькает еврейская фамилия полковника Шафирова – нельзя. «Реставрировать церкви не надо» – о разорении церквей в 20 – 30-е годы – тоже лучше не читать, как и стихи об еврейском исходе – с последней строчкой «вам есть, где жить, а нам, где умирать». Не хотелось прерывать нашу увлекательную и почти искреннюю игру в ученика и учителя…
Много лет спустя, когда вышла посмертная книга воспоминаний Самойлова «Перебирая наши даты», в которой было несколько фотографий, я вгляделся в одну из них. 1927 год. Дезик с отцом и матерью. «Папа молод и мать молода» – летучая, вдохновенная строка. А на фотографии на вид немолодая толстая еврейка, сотрудница Внешторгбанка. Рядом такой же толстенький, короткорукий папа – врач-венеролог, стоят, словно пара пингвинов, и мальчик, упитанный, безмускульный, узкоплечий, на тоненьких слабых ножках с развернутыми в стороны ступнями. Такой чарличаплинской походкой – носки в сторону – Дезик и проходил всю жизнь, словно коверный в цирке. Никакой сказочности, никакой лихости, никакого полета на горячем коне и крылатой пролетке в таинственное будущее. Все – нэповское, заурядное, вышедшее из дореволюционного местечкового быта, но облагороженное до неузнаваемости стихотворной фантазией Дезика. Земля эстонская ему пухом… Лучше бы я не видел этой фотографии.
- Разоблачение клеветы против Сталина и СССР. Независимое исследование - Устин Чащихин - Прочая документальная литература
- Как натравить Украину на Россию. Миф о «Сталинском Голодоморе» - Юрий Мухин - Прочая документальная литература
- Воспоминания - Елеазар елетинский - Прочая документальная литература
- Путь зла. Запад: матрица глобальной гегемонии - Андрей Ваджра - Прочая документальная литература
- Почему Путин боится Сталина - Юрий Мухин - Прочая документальная литература