что прошло столько лет.
Ида, любовь моя.
Сегодня пятая годовщина нашей совместной жизни, но я как сейчас помню тот миг, когда я впервые увидел тебя на задних рядах на том осеннем концерте в часовне Святого Павла в университете.
Ты говорила по-испански со своими студентами, а я не мог оторвать от тебя взгляда. Ты заслушалась музыкой. И у меня перед глазами стоит твой образ: я вижу, как ты убираешь волосы за уши, любуюсь твоим прекрасным профилем. Я мог бы проследить его своими пальцами, от твоего лба до бровей, носа, губ, щек.
Ты все еще помнишь тот концерт, музыку, оркестр. А я помню только тебя.
Я никогда не говорю тебе, что люблю тебя, что ты лучшее, что есть в моей жизни. Что мне нравится молчать, быть рядом с тобой, смотреть, как ты спишь, просыпаешься, завтракать с тобой в выходные на рассвете. Говорил ли я тебе когда-нибудь, что время по утрам, которое мы проводим вместе, пусть даже мы не произносим ни слова, мое любимое, потому что ты рядом со мной?
Ты появилась в моей жизни, когда я уже смирился с тем, что никто не примет моего одиночества. Однажды мы должны отправиться путешествовать по миру, затеряться среди людей. Только ты и я. Обещаешь?
Ида, любовь моя, я всегда буду рядом с тобой.
Луи
Ханна
Берлин, 1939
Бывало, по утрам я просыпалась с ощущением, что не могу дышать. В такие дни я чувствовала, что трагедия все ближе, и мое сердце начинало бешено биться. Затем очень быстро и внезапно оно, казалось, совсем останавливалось. Жива ли я еще? Одним из таких дней был вторник. Я ненавидела вторники. Их следовало вычеркнуть из календаря. Как только мы с Лео приедем на Кубу, то сразу же объявим: «Больше никаких вторников!»
Когда я проснулась, меня лихорадило, но у меня не было ни простуды, ни болей. Папа, завязав галстук виндзорским узлом и уже держа в руках свою серую фетровую шляпу, измерил мне температуру. Он улыбнулся и поцеловал меня в лоб:
– С тобой все в порядке. Давай поднимайся.
Он побыл со мной некоторое время, еще раз поцеловал меня, а затем оставил меня в моей комнате. Звук хлопнувшей входной двери испугал меня. Теперь в квартире остались только мама и я. Брошенные.
Я знала, что у меня нет температуры и что я не больна, но мое тело отказывалось подниматься. У меня даже пропало всякое желание выходить на улицу и встречаться с Лео, чтобы фотографировать. У меня было предчувствие, но я не могла сказать, чего именно.
В тот день мама нанесла легкий макияж, но без накладных ресниц.
Она оделась в темно-синее платье с длинными рукавами, которое придавало ей немного официальный вид. Я надела коричневый берет, который она привезла мне из своей последней поездки в Вену, и закрылась в своей комнате с атласом, надеясь найти наш крошечный остров, который все никак не обнаруживался.
Мы вот-вот должны были куда-то уехать. Папа не мог и дальше держать в секрете наш конечный пункт назначения. Я была готова принять все что угодно.
С нами больше ничего не могло случиться: мы жили в состоянии ужаса, пока еще не объявленной войны; я не думала, что может быть что-то хуже этого.
Лео сказал, что папа даже купил дом на Кубе.
– Если мы не собираемся оставаться там надолго, зачем нам дом? – спросила я его.
Как всегда, у Лео был ответ:
– Это самый простой способ получить разрешение на въезд. Наличие дома показывает, что ты не будешь обузой для государства.
Я не знала, куда папа ходил каждое утро; ему запретили работать в университете. Должно быть, он ходил в консульства стран со странными названиями, чтобы получить для нас визы, документы беженцев. Или он общался с отцом Лео, вынашивая какой-то план, который мог стоить им жизни.
Я представляла папу героем, идущим нас спасать. На нем была солдатская форма, а на груди – множество медалей, как у дедушки, который победил врагов немецкого народа. Мне виделось, как он противостоит ограм, которые были бессильны перед его мощью и сдавались, покоренные его доблестью.
Я уже начала путаться в этих тревожных мыслях, когда мама поставила пластинку в граммофон.
Это было сокровище отца, его самая драгоценная жемчужина. Его пространство.
Однажды, когда папа укладывал грампластинку в полированную деревянную коробку, он объяснил принцип работы этого чуда, из-за которого он часами пребывал в неописуемом восторге.
Это был настоящий фокус. Граммофон «Ар-си-эй Виктор», который он называл просто «Виктором», как близкого друга, имел подвижный рычаг, заканчивающийся металлической иглой, которая, не сбиваясь, плыла по бороздкам черного диска, все вращавшегося и вращавшегося, пока у меня не закружилась голова от одного взгляда на него. Звуковые волны превращались в механические колебания и выходили из огромного колокола – прекрасного золотого динамика в форме трубы. Вначале слышалось жужжание, что-то вроде металлического вздоха, который длился до тех пор, пока не начинала литься музыка. Мы закрывали глаза и представляли, что находимся на концерте в оперном театре. Музыка лилась из трубы, вся комната дрожала, и мы позволили ей захватить нас.