Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Куд–да! Ку–уд–да! — слышу грозные окрики старика Федора. Его удары плетью отличны от наших ударов. А вон удар и моей плети. Это отец хлопает.
Он идет той же стороной, какой хожу я, — сзади, слева.
— Куда! — кричит он, и голос у него слабый. Мне жалко его и смешно.
«Вали, вали, — думаю я, — паси. Вот тебе и «куда»! На прогоне Бурлачиха покажет тебе «куда»!
Не успеешь сгонять ее с овса. Меня‑то она боится, а на тебя и глянуть не захочет».
— Куда–а! — опять кричит отец и трусит за глазовой коровой. Лапти, из которых у него наполовину вылезла соломенная подстилка, мелькают, почти не отрываясь от земли. И весь‑то отец неуклюжий, и лицо у него калмыцкое, с опухшим носом, в который он на своем веку всадил не одну бочку нюхательного табаку.
Стадо прогнали. Улеглась пыль. Все тише и тише доносился рев, окрики, хлопанье плетьми.
Неожиданно ударил большой колокол; гул его огласил притихшее село, и эхо раздалось в далеких улицах. Не замолк еще гул, как снова, вторично ударил колокол. Еще выждал, словно сам к себе прислушиваясь, и в третий раз ударил. И вот уже пошли частые удары, и все село пришло в движение. Бабы торопливо побежали за водой или к соседям. Где‑то прогремела телега, залаяли собаки, петухи запели громче и несвязнее. Колокол все гудел, и воздух дрожал от его таинственно–величавого звона. Я люблю слушать этот звон. Забываешь все невзгоды, мысли становятся яснее, сердце как‑то добрее. Ведь всё, что еще осталось хорошего, это надежда на тот свет, на рай. В евангелии сказано ясно: «Верблюду легче пройти сквозь игольное ушко, нежели богатому войти в царствие божие». А мы — бедные! Стало быть, в рай пойдем первыми, как первой в стаде ходит корова Попадья. Мы захватим там самое хорошее место где‑нибудь возле яблонь «сахарная бель».
Про себя начинаю считать удары колокола. На пятьдесят четвертом колокол замолк. Стало быть, священник идет из дома в церковь. Вот и во «все» зазвонили. И народ уже шел улицами. Сначала старики, старухи, потом девки, парни, школьники.
К церкви и к школе подъезжали подводы. Это — из соседних деревень нашего прихода. К заутрене приезжают самые богомольные. А вот к обедне наедет столько, что и лошадей негде будет ставить. Приехали и к нам. Остановились возле мазанки. С телеги спрыгнули двое парней, затем сестра моего отца и ее муж, дядя Семен. Живут они от нас за шесть верст. У них большой сад с пчельником. Я не люблю этих родных — они скупы. Будь хоть какой урожай яблок, все равно привезут нам по одному, да и то червивому. Словом, подарят падаль, которую никто у них уже не покупает, да еще хвалятся, что подарили. Вообще‑то они хвалиться любят. Особенно дядя Семен — писклявый и злой мужичонка. Он набожный, с отцом больше всего говорит о боге, и оба очень скверно поют на левом клиросе. Тетка еще ничего. Она, может быть, и больше бы возила нам яблок, да дядя Семен не велит.
Двоюродные братья — хвальбишки, в отца. Они относятся к нам свысока, говорят с насмешкой. Я — не в пример моим братьям — не сдаю им. Если начинают хвалиться своим хозяйством, одеждой, пищей, я тогда спрашиваю их, и нарочно при народе, какие они книги читали. Никаких книг они, конечно, не читали, и я в свою очередь смеюсь над ними, обзываю их «чурбаками с глазами». Мужикам это нравится: они смеются уже не над нами, а над ними.
Нынче они тоже начали было хвалиться, оправляя пиджаки, штаны, выставляя напоказ сапоги, но я, сказав матери, что иду к заутрене, быстро вышел. В церкви стал возле стенки, чтобы не так было видно мое «одеяние».
Народу у заутрени немного. Но ученики почти все здесь. Мы обязаны быть в церкви и в заутреню, и в обедню. За нами присматривает училищный сторож Федька. Он — человек молчаливый, но скор на расправу. Мы выстроены в три длинных ряда сзади правого клироса. На клиросе регентует наш учитель. Изредка он глцнет на нас в отверстие простенка между Николаем Мирликийским и Тихвинской божьей матерью и опять скроется. Федька щелкает по затылку каждого, кто оглядывается назад. Щелкает и тех, кто плохо молится, и тех, кто хихикает или исподтишка толкается.
В решетчатые окна сквозь цветные стекла льются солнечные лучи. Они зайчиками играют на стенах, на иконах. Пахнет воском, ладаном и еще чем–то неуловимым, церковным. Мигая и колеблясь, горят разные по цене свечки. Блестят царские врата. Из боковых дверей то покажутся, то вновь скроются в таинственный алтарь дьякон или священник. Церковный сторож напряженно стоит на левом клиросе и следит за священником. Едва тот даст какой‑либо знак, как он опрометью бросается к нему.
За перегородкой, близ самого амвона, сбоку от правого клироса отдельно и совершенно не стесняемый народом, стоит Филипп Иванович Климов, помещик соседней деревни. Отец его был в нашем селе зажиточным мужиком, богател от торговли, от аренды земли, а сын его пошел еще дальше. Он купил в две тысячи десятин имение у чахоточного дворянина, завел шленских овец. Теперь их у него несколько тысяч. Он стал скотопромышленником. Климов так толст, что уже не вмещается в обычную тележку. Жена — тоже под стать ему — стоит рядом. Когда они крестятся, то крест кладут не с плеча на плечо, а едва–едва на грудь. Не могут и кланяться — мешает чрезмерной величины живот. Где у Климова кончается шея и начинается голова — не отличить. На их тележке, на которой они ездят вдвоем, вполне могут уместиться пятеро.
Землю Климов в аренду не сдает. Он держит работников, своих лошадей, ведет хозяйство сам. Рожь и овес косят ему мужики за потроха, которые он раздает осенью после резки шленских овец. На него работают и наши мужики.
Сейчас Климовы пока стоят здесь вдвоем, но к обедне приедут еще дети. Сергеевна народила их человек восемь. После обедни крест целовать им дают первым. Не они подходят к священнику, как полагалось бы, а он к ним.
За левой перегородкой нынче во время обедни будет стоять второй помещик, он же попечитель нашего училища, Стогов Евграф Иванович, со своей полюбовницей. И еще — управляющий Самсоныч с женой и детьми. Как все они поместятся там?
Служба в церкви идет своим порядком. Больше всего мне нравится хорошее пение правого клироса, когда певчие в полном сборе. Я всегда различаю в этом стройном пении и тенор своего крестного Матвея, и бас Ефима Апостола, и бас учителя, и альт Еремы, валяльщика сапог. Только в дискантах не отличишь никого. Дисканты подобраны тоже хорошие. Особенно сестры Глазовы — Пашка, Катька и Анютка. Не плохо они поют и на улице, но почему‑то всегда в их песнях слышится «господи, помилуй».
Первыми от заутрени выбежали мы, ученики. Стрелой помчались кто куда. Народ пошел было в школу, где всегда, болтая и раскуривая, ждали звонка к обедне. Но сегодня школа заперта. Из нее вынесены лишние парты на улицу, полы вымыты, все прибрано и приготовлено к экзамену. Мужики и ребята кучками стояли возле ограды. Девки ушли в лес, некоторые ходили в ограде. Они завистливо поглядывали на сирень, о чем‑то без умолку разговаривая, и украдкой бросали взгляды в сторону рослых парней, будущих своих женихов.
Я поискал Павлушку — хотелось уйти с ним на кладбище, но он, наверное, ушел домой. Проходя мимо ограды, я возле боковой двери увидел кучку «наших» девчонок. Все они, несмотря на запрет есть и пить до конца обедни, грызли семечки. Среди них Настя и Оля. И опять пожалел, что не встретил Павлушку. Вдвоем‑то мы обязательно бы подошли к девкам. А одному неудобно. Да и одеяние на мне такое, что хоть с глаз скройся.
В избе нашей, осевшей, с поломанным и выщербленным полом, было сегодня по–особенному весело. Мать с братишками убралась, вымыла стол, так кстати починенный вчера мною, выскоблила лавки, пол. Прибрана даже лохань. На ней доски, а сверху тряпье. На лохани сидят два мужика. Вообще, в нашей избенке мужиков много, а возле матери — бабы. Она угощает их нюхательным табаком из трехгранного пузырька, и бабы, нанюхавшись, громко чихают, а мужики смеются, отпуская им такие словечки, которые совсем некстати между заутреней и обедней.
За столом — кузнец соседней деревни Никанор. Он куда богомольнее отца и дяди Семена. Это строгий, с широким лицом и кустом темной бороды, мужик. Он не пропускает не только ни одной службы по воскресеньям, но даже вечерни. В церкви у него свое место, где, кроме него, никто не становится. Говорят, он проклял за что‑то своего сына, и тот куда‑то скрылся. Кузнеца не столько уважают, сколько боятся. Он знаком с земским начальником.
Кроме матери, на меня никто не взглянул. А я заметил, что ни на лавках, ни на кутнике не видно лепешек. Мать куда‑то их спрятала. Покосился на печь: чуть виден край решета; в нем‑то и есть лепешки. Мы с матерью с одного взгляда понимаем друг друга. Едва я взглянул на нее, как она поднялась, взяла ведро и вышла в сени. Через некоторое время вышел и я. Ведро она взяла для близира. Это я знаю. Она полезла за пазуху и вынула оттуда лепешку. Она припасла ее заранее, чтобы при всех, особенно при ораве наших ребятишек, не лезть за ними на печь. И я знаю, что никому она, кроме меня, лепешек не давала.
- На берегах таинственной Силькари - Георгий Граубин - Великолепные истории
- Тайные знаки судьбы - Наталья Аверкиева - Великолепные истории
- Царевич[The Prince] - Франсин Риверс - Великолепные истории
- Долгая и счастливая жизнь - Рейнольдс Прайс - Великолепные истории
- Цейтнот - Анар - Великолепные истории