У Брюсова есть трагическая строчка:
Мне надоело быть «Валерий Брюсов»…[130]
Игорь Северянин мог бы ответить ему: мало что надоело; ты все равно есть, ибо
вот — я есть!
Игру с обезьяньими параллелями можно продолжать без конца. О некоторых еще придется упомянуть. Но пока укажу, что Игорь Северянин, подобно Верховенскому, невольно льнувшему к Ставрогииу, и сам ощущал нитку, которая с Брюсовым его связывала. Он о ней не раз говорит, бесцеремонно и бездумно, как обо всем говорит. Вспоминаю лишь строки насчет всеобщей, кажется, ничтожности перед ним, Игорем Северянином:
…кругом бездарь;И только вы, Валерий Брюсов,Как некий равный государь…[131]
14
Кто не загремел о будущих победах наших, едва началась война? И беллетристы, и драматурги; про стихотворцев и говорить нечего. Напрасны были все тихие уговоры:
Поэты, не пишите слишком рано,Победа еще в руке Господней;Сегодня еще дымятся раны,Никакие слова не нужны сегодня…[132]
Через год, впрочем, эта волна несколько схлынула. Но некоторые остались. Между ними — Валерий Брюсов (и, конечно, Игорь Северянин).
Никто так упрямо и так «дерзновенно» не прославлял войну год за годом, как Брюсов. Никто не писал таких грубо шовинистических стихов во время войны, как Брюсов (Иг. Северянин сделал эту грубость грубостью словесной, срифмовав: «Бисмарк — солдату русскому на высморк»).[133]
Константинополь и Св. София[134] в свое время вдохновили Брюсова на целый ряд стихотворений, где славилась будущая мощь Руси. Мы всех прославлений, конечно, не читали, и перечислить их я не могу. Отчасти благодаря настроениям этим, между нами и Брюсовым сообщение во время войны прекратилось. Мы слышали, что он постоянно в автомобиле ездит на фронт[135] с какой-то не то гражданской, не то военной организацией; или, по знакомству, с военным агентом… не знаю, боюсь неточностей. Ему до нас и нам до него в это время дела было мало.
Игорь Северянин шатался в Петербурге. Вдруг его взяли да и мобилизовали. Заперли в казармы. Поклонники и поклонницы бросились во все канцелярии — освобождать; хотя бы из казарм; успели. Иг. Сев[ерянин] вернулся к Невскому проспекту. Это не уменьшило его военного жара. Написал, что гулять по Невскому «еще не значит быть изменником»,[136] а что когда все другие дрогнут, о, знайте —
тогда ваш нежный, ваш единственный,Я поведу вас на Берлин!
Упоминание о «поклонницах» да не будет истолковано превратно: Игорь Северянин, несмотря на всех экстазных и вуалевых дам, на кокаин, на эскапады, даже на обещание вести полки в Берлин — по существу добрый муж своей жены, любящий отец.
Революция. Краткие, бурные месяцы керенщины, — февраль-октябрь. О Брюсове за этот период мы мало слышали, а что до Игоря Северянина — то он положительно растаял в туман, будто ветром его сдуло. Не было его и после октября нигде, ни в октябристах, ни в контр-октябристах. Я до поразительности ничего о нем не знаю; стараюсь вспомнить — и мерещатся какие-то глухие вести, а может быть, и не было их. Превратился в призрак.
В Петербурге первый писатель, перешедший к большевикам, почти немедленно после их воцарения, — был старец Иероним Ясинский.[137] Единственный — он находился у большевиков тогда в почете. Они его славили в газетах, возили с собой на автомобилях, таскали в Кронштадт. Долго он был единственным русским… все-таки писателем, продавшим и предавшим свое имя; а вторым был москвич — Брюсов.
У нас еще Мейерхольд зычно кричал против большевиков в Союзе писателей, среди трясущихся, но непримиримых старых интеллигентов, как уж о Брюсове пришли первые смутные, странные вести.
Почему, однако, странные? «И Господа, и Дьявола равно прославлю я»…
Брюсовское «я» требует, раз прославление началось, крайности и поспешности: ведь надо быть первым, впереди. Игорь Северянин мог не успеть и запропаститься, но ведь он не Брюсов, а только брюсовская обезьяна…
Еще не была запрещена за контрреволюционность русская орфография, как Брюсов стал писать по большевицкой и заявил, что по другой печататься не будет. Не успели уничтожить печать, как Брюсов сел в цензора, — следить, хорошо ли она уничтожена, не проползет ли в большевицкую какая-нибудь неугодная большевикам контрабанда. Чуть только пожелали они сбросить с себя «прогнившие пеленки социал-демократии» и окрестились «коммунистами» — Брюсов поспешил издать брошюру «Почему я стал коммунистом».
И так ясно — и так не удивительно — почему. В брошюре, конечно, свои объяснения, если там есть объяснения. Брошюра неинтересна. И только один вопрос можно еще поставить относительно Брюсова: почему он, при таком своем упорстве, при таких жертвах (обязательная дружба с Луначарским чего стоит понимающему, что Луначарский причастен к литературе не более Хлестакова, написавшего «Юрия Милославского»), — почему Брюсов не достиг более высокого положения? Почему нет в нем «упоения своей победой», да и «победы» особенной как будто нет?
Страстно сосредоточенный на одном, весь на одном себе, — он до сих пор не достиг ни «повсеместного обэкранения», ни «повсесердного утверждения». Годами сидеть с Луначарским, годами ему повторять, что
Лишь Анатолий Луначарский,Как некий равный государь,—
это и Брюсову может надоесть при малых результатах.
Даже Маяковский как-то более на виду. Брюсов уже обратил на это внимание. Недавно выступил с лекцией о поэзии Пушкина. Он Брюсову больше не «нужен», как «средство негодное». И Пушкин, — говорит Брюсов, — не мог найти созвучий, соответствующих русскому языку: их нашел Маяковский.
Я боюсь, что страстное чутье Брюсова на склоне лет начинает ему изменять. Боюсь, что, хватаясь за все «средства», он уже не тонко отличает годные от негодных. Его «ладья» действительно «всюду плавала». Ведь
Все моря, все пристаниОн не любил — равно…
Теперь, в море дьявольском, не начинает ли она тонуть?
Если Брюсов это видит, он должен безмерно страдать. И в сожженной страстью душе, даже страстью самой страшной и ненасытной, остается способность к страданию.
Как жестока жизнь. Как несчастен человек.
1922
Маленький Анин домик
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});