нутряным, животным чувством языка – главным своим даром – почувствовал, что в диком поле словесных экспериментов ничего не окажется оригинальнее, чем внятный и ровный русский литературный язык. В ХХ веке таких примеров мало.
Есть распространенное мнение: если стиль не ощущается, значит, это не стиль. По такой логике проза Лескова обладает стилем, а проза Бунина – нет. Не получается, тезис не работает. Проваливается и другое, еще более известное и почитаемое высказывание: «Стиль – это человек». Но если в случае Достоевского то, что мы знаем о его жизни, подтверждает такое тождество, то в случае Пушкина мы неизбежно окажемся в тупике. Гармоническая легкость пушкинского стиха находится в куда более сложной – а попросту говоря, неведомой, непостижимой – связи с жизнью поэта, полной тяжелых, нелепых, жалких обстоятельств (как, разумеется, и обстоятельств достойных, блистательных, славных).
Соотношение книг и биографии автора всегда занимает и будет занимать читающую публику. Классическое литературоведение учило высокомерно отворачиваться от личности: существует текст, в нем и следует разбираться. Но интерес к авторской жизни неистребим. В основе его – поиск формулы успеха. Твердая вера в особый химический состав, который – определив и изучив – можно воспроизвести. (Высказывание «Стиль – это человек» – вариант промежуточной формулы того же свойства.) Кажется, что в отношениях с родителями, школьной успеваемости, режиме дня, любовных увлечениях, полезных и вредных привычках обнаружится закономерность, складывающая все это в строчки, от которых перехватывает дыхание. Но из чистого углерода состоят и алмаз, и графит. Исследовав химию гения, написавшего «Я помню чудное мгновенье», и полагая, что вывели его формулу, мы выведем на бумаге: «Я припоминаю симпатичную минутку».
Ну и что? Разве когда-то кого-то в чем-то останавливала недостижимость цели? Тем более что рядом клюет, рядом носят корзинами, мы тоже хотим знать места.
В этом отношении биография Довлатова безнадежно бесплодна. Не потому что жизнь его малоинтересна и уж не потому что герметична. Как раз наоборот: он сам уже все рассказал до мельчайших подробностей. <…>
А интерес к личности автора остается. Остается читательское желание увидеть нечто между строк, додумать мысль, достроить образ. На этом пути произошло самое удивительное в феномене Довлатова: его взяли в мировоззренческий образец, его фразы – в жизненные правила. Наименее дидактичный русский писатель нашего времени, безжалостно истреблявший в своих сочинениях намеки на наставления и мораль, насмехавшийся над писательской ролью учителя жизни, ценивший у себя лишь занимательность повествования, оказался в ряду властителей дум.
Дело не в самом Довлатове, не в его прозе, не в характере его дарования, не в авторском образе. Дело в русской читательской традиции, которая освоила и присвоила Довлатова, домыслив за него то, чего этой традиции не хватило в довлатовских буквах и словах. А домыслив, преданно и искренне полюбила: как свое.
Подлинная тайна – не в изысках, а именно в простоте. Простота Довлатова позволяет соавторство. Он – вровень, рост в рост, а то, что в нем 196 см, так мы себе такими и кажемся.
2003
II
Интертекстуальные пласты эссеистики Петра Вайля
Елизавета Власова
Петр Вайль «В поисках Бродского»
Интертекстуальный дискурс применительно к публицистике рассматривается исследователями крайне редко[1]. Как правило, литературный диалог предполагает коммуникацию прежде всего между текстами художественными, главным образом широко известными, хрестоматийными, «прецедентными» (Ю. Н. Караулов)[2], глубоко проникшими в «коллективное (под)сознание» и ментально закрепленными. Между тем, по словам И. В. Арнольд, «интертекст может отличаться от включающего текста по жанру»[3], а практика научных наблюдений демонстрирует, что публицистика довольно последовательно экспроприирует интертекстуальные стратегии различных родовых модификаций, использует потенциальную энергию иножанрового «первичного» текста. Рецептивный уровень публицистики, особенно публицистики художественной, литературной, предполагает апелляцию к интертекстемам беллетристики как к средству активации содержательного потенциала «нехудожественного» текста. Иными словами, современная публицистика, наряду с художественной прозой, может оказаться полноценным объектом интертекстуальной аналитики.
В этом плане публицистика Петра Вайля, известного литературного критика и эссеиста, эмигранта, предоставляет богатый материал, особенно интересный тем, что субъектами личностной рефлексии Вайля в целом ряде его эссе становились именно литераторы, русские писатели-эмигранты, среди которых Абрам Терц, Сергей Довлатов, Иосиф Бродский (и др.).
Один из самых емких сборников публицистики П. Вайля «Свобода – точка отсчета» (М., 2012), помимо эссе о С. Довлатове, А. Терце, С. Гандлевском, Б. Ахмадуллиной, В. Голышеве и др. литераторах, включает ряд эссе, посвященных только Иосифу Бродскому, – «В поисках Бродского», «Как поэты спасли мир», «Покрой языка», «О скуке и смелости», «Последняя книга Бродского», «Державный снегирь на похоронах Жукова», «Пятая годовщина», «Август в январе», «Журнал в Америке». Композиционное расположение (в самом начале главы о писателях) и количественный состав статей о Бродском (9) свидетельствуют о значимости имени и личности поэта для Вайля-эссеиста. Бродский составляет самую внушительную часть литературных воспоминаний-размышлений, которые занимают публициста.
Интертекстуальный потенциал эссе Вайля о Бродском формируется изначально – уже только избранием в качестве субъекта повествования поэта, личности выдающейся, признанной в литературном сообществе как России, так и мирового зарубежья. Написанные в разные годы (преимущественно уже после смерти Бродского, исключение составляет только интервью «Журнал в Америке»[4]), ряд публицистических зарисовок Вайля о поэте открывает эссе с символическим названием «В поисках Бродского» (неслучайно это название впоследствии было использовано и другими авторами-публицистами, например, Ю. Лепским[5]). Вайль занимается «поисками»-«разысканиями» Бродского, оказавшегося к моменту создания эссе – 2008-й год – уже вне пределов земного существования.
Жанр литературного эссе a priori предполагает повествование свободной формы и композиции, актуализацию нарративной образности, афористичность мышления, подвижность вводимых ассоциаций[6]. Литературному эссе свойственны спонтанность и случайность развития мысли, свобода мгновенных переключений и впечатлений, мозаика размышлений-воспоминаний. Однако критик и публицист Вайль, хорошо владеющий литературными формами, использует хронологический принцип выстраивания эссе о Бродском – он «документирует» историю знакомства с поэтом, нанизывает на сюжетный стержень последовательность эпизодов-встреч с Бродским, воспроизводит замеченные им нюансы характера поэта, фиксирует впечатления его знакомых и близких.
Личность Бродского, гениального поэта, неординарного стихотворца, «интертекстуальная» сама по себе, в силу непосредственной связи с литературой продуцирует интертекстуальный контекст эссе, «внутренний» диалогизм повествовательной формы. Размышления о Бродском-поэте и его художественном творчестве обеспечивают субстанциональность эссе Вайля.
Классическая форма эссе допускает возможность формировать повествование о другом через собственное я – именно так и начинается рассказ-воспоминание Вайля: о Бродском через себя. «История нашего знакомства с Иосифом Бродским начинается в декабре 1977 года. Я в это время жил в Риме…» (с. 73)[7]. Намерение подчеркнуть, выделить «малость» я в сравнении