class="p1">Прополз еще метров десять и встал на ноги.
Я уже не находился в поле зрения стрелявших, поворот дороги и кусты прикрыли меня.
Я вынул из кобуры наган и что было сил побежал.
Выстрелов больше не было.
На обочине дороги лежал мертвый мальчик с отрезанным носом и ушами, а в расположенной метрах в трехстах деревне вокруг трех машин толпились наши генералы и офицеры. Справа от дороги догорал колхозный хлев. Происходящее потрясло меня.
Генералы и офицеры приехали из штаба фронта и составляли протокол о преступлении немецких оккупантов. Отступая, немцы согнали всех стариков, старух, девушек и детей, заперли в хлеву, облили сарай бензином и подожгли.
Сгорело все население деревни.
Я стоял на дороге, видел, как солдаты выносили из дымящейся кучи черных бревен и пепла обгорелые трупы детей, девушек, стариков, и в голове вертелась фраза: «Смерть немецким оккупантам!»
Как они могли? Это же не люди! Мы победим, обязательно найдем их. Они не должны жить.
А вокруг, на всем нашем пути, на фоне черных журавлей колодцев маячили белые трубы сожженных сел и городов. И каждый вечер связисты мои обсуждали, как они будут после победы мстить фрицам. И я воспринимал это как должное. Суд, расстрел, виселица – все, что угодно, кроме того, что на самом деле произошло в Восточной Пруссии спустя полтора года.
Ни в сознании, ни в подсознании тех людей, с которыми я воевал, которых любил в 1943 году, того, что будет в 1945 году, не присутствовало.
Так почему и откуда оно возникло?
Я стоял напротив дымящегося пепелища, смотрел на жуткую картину, а на дорогу выходили женщины и девушки, которые смогли убежать и укрыться в окрестных лесах, и вот мысль, которая застряла во мне навсегда: какие они красивые!
Мы шли по Минскому шоссе на запад, а по обочинам шли на восток, домой освобожденные наши люди, и мое сердце трепетало от радости, от новой мысли – в какой красивой стране я живу, и мой оптимистический, книжный, лозунговый патриотизм органически все более и более становился главным веществом моей жизни. К несчастью, я не понимал тогда, что войн без зверств не бывает, забыл о пытках невинных людей в застенках Лубянки и ГУЛАГа.
Глава 5
Наступление в грязи
…Два случая, два казуса войны.
Мы были безнадежно влюблены.
Проклятая бомбежка – миг и вечность.
Сычевка, Ржев, деревня Бодуны.
Ты о Москве? А я о блиндаже.
Ты о работе? Я о мираже.
Ты плакала? Спасибо за сердечность!
Через Сычевку, а потом по проселочным дорогам я должен был вывести свой взвод на Минское шоссе. Было вокруг еще много снега, хотя он быстро таял.
На свою единственную телегу я погрузил рацию, телефонные аппараты, на катушках – километров сорок кабеля. Шинели скатали, припекало, трижды на просохших холмиках я останавливал взвод на отдых.
Ложились на еще прохладную, но оживающую землю, но минут через десять вскакивали, стремительно стягивали с себя гимнастерки, рубашки, кальсоны и начинали давить насекомых. Все мы были завшивлены. Кто-то считал – 100, 150. Во всех складках одежды, в волосах были эти гады и масса белых пузырьков – гниды. Начинало темнеть, прошли около сорока километров, дорога через лес поднималась в гору. Внезапно лес кончился. Перед нами была стремительная какая-то речка, мост – две доски с перилами, за мостом на холме деревня. Лошадь распрягли, на руках перенесли телегу и груз, осторожно провели по дощечкам лошадь.
Деревня была живая, в каждом доме старухи и дети. Мой ординарец Гришечкин поставил лошадь в сарай, насыпал ей вволю овса, посолил, притащил охапку сена, а я быстро распределил людей по домам, выставил боевое охранение, лег на скамейку, завернулся в шинель и заснул, и все, кроме дежурных, заснули. В семь часов утра вышел из дома и обомлел.
Речка разлилась, превратилась в море, от мостика ничего не осталось. Мы оказались на острове со всех сторон, почти до горизонта, окруженном водой. О продолжении движения не могло быть речи. Приказал всем отдыхать. У меня был томик стихов Александра Блока.
В избе на полке лежала Библия. Неграмотная старуха не была хозяйкой этого дома, ее деревню сожгли немцы.
Книга была ничья. И случилось так, одним словом, что я читал своим солдатикам про Каина и Авеля, и «Соловьиный сад», и «Песню песней».
Вода ушла на третий день. Речка уже была не морем, а маленьким ручейком. До Минского шоссе еще было километров сорок, а до переправы через Днепр, до места сбора роты, – еще километров двенадцать. И все это надо было пройти за один день. Но уже к середине дня начал отставать сержант Щербаков. Он плохо обернул ноги портянками. Водяные пузыри полопались. На ногах образовались раны. В три часа дня он сел на землю и заплакал.
Это был огромный, излишне полный мужик.
Идти дальше он не мог. Вокруг не было ни одного госпиталя. Я оставил его в пустом деревенском доме и приказал через два дня быть на переправе через Днепр. Не прошло и получаса, как мы вышли на шоссе Москва – Минск.
До переправы через Днепр оставалось двенадцать километров.
У восьми моих бойцов были натерты ноги. По шоссе шли порожние грузовики. Я остановил машину, усадил их в кузов и сержанту Демиденко приказал всех высадить на переправе через Днепр и ждать, пока я со взводом не подойду. Через два часа я был на переправе, но ни Демиденко, ни инвалидов там не было.
На высоком берегу Днепра было много пустых немецких блиндажей.
Я оставил взвод у переправы, приказал ждать своего возвращения, а сам с ординарцем Гришечкиным перешел по понтонному мосту через Днепр.
К середине дня все дороги развезло, мы шли по раскисшей глине, каждый шаг давался с трудом, иногда сапог нельзя было вытащить, и приходилось ногу вытаскивать из сапога, потом сапог из глины, но в это время второй сапог уходил так глубоко, что уже из него приходилось вытаскивать ногу.
Каждые сто метров ложились. Казалось, что довольно легкие рюкзаки за спиной уже весили по два пуда. Разожгли костер, просушили портянки, доели сухари – остаток сухого пайка, выданного на неделю, между тем как это был уже девятый день с момента его получения…
Армия утонула в грязи и глине весны 1943 года. На каждом шагу около просевших до колес пушечек, застрявших на