Штатный халдей, загримированный под лакея образца восемнадцатого столетия, подошел и спросил, не желает ли господин историограф откушать, пока еще все горячее, с мороза-то; Шунт отказался откушать и прошел к себе. Сел, но тут же спохватился, вскочил и бросился в ванную, где долго отмывался, зная, что не отмоется.
Вернувшись в кабинет, он стянул парик, положил перед собой, разгладил, перебрал волоски. Все оказалось напрасным, все было зря. Он посмотрел в зеркало: ему ответил унылым взглядом умудренный душегуб, располневший старик с умным и грустным лицом.
Шунт прикидывал: хватит ли ему дней, чтобы написать Настоящую Вещь, — теперь он был вполне готов взяться за это дело. В компании с Тронголовым любой век недолог, но с этим ничего не поделаешь, тут уж как повезет. Хватит ли ему сил, отмеренных Свириду Водыханову? Не стоит загадывать, подумал Шунт. Надо писать. Надо петь среди чумного мора, как пела пушкинская Мери. Настоящая Вещь — она уже готова, осталось только перенести ее на бумагу.
Он вынул лист и от руки вывел имя автора: Свирид Водыханов.
Он не боялся ограничиться одним рукописным экземпляром: никто не прочтет.
Священная война
Щиголь Лариса родилась во время Великой Отечественной войны в иркутской эвакуации. Большую часть жизни прожила в Киеве. По образованию финансист. Публиковалась во многих российских и зарубежных периодических изданиях. Соредактор журнала “Зарубежные записки”. С 1997 года живет в Германии. В “Новом мире” печатается впервые.
Вместо баллады
При попытке туда пробиться
Непроглядный туман клубится,
Затаился в кустах убийца,
Ночь ненастна, и жизнь подла...
Представляемый без нажима,
Едет князь и его дружина,
А сюжет и его пружина
Приторочены у седла.
И когда она развернется,
Светлый князь домой не вернется,
И вдова в терему качнется,
Белы ручки вскинет горбе
И лишь год или два, не доле,
Погорюет о тяжкой доле,
Подчинится Господней воле
И угаснет в монастыре.
У грядущего обелиска
Грязь и темень, и конным склизко —
Кто внесет их посмертно в списки
И поставит в законный ряд?
Что за тайны столетья спрячут?
Кто там плачет? А кто не плачет...
А слова ничего не значат —
Их нечаянно говорят...
* *
  *
И затем, что печальные эти места
И не жили, а так — ожидали Христа,
И затем, что в пургу там не видно ни зги —
И глаза залепляет, и пудрит мозги,
И затем, что вообще предстоять пред судьбой
Одному потрудней, чем гуртом и гурьбой,
Там гуляют метели, пурга и мороз,
Завивая клубки наподобие роз.
...И шагает братишка-матрос впереди —
Пулеметные ленты крестом на груди.
* *
  *
Вот я смирилась с гладью да тишью —
Жить мне в запечье серенькой мышью,
Мышью запечной, мышью подпольной,
И не свободной, и не невольной.
Не по размеру это запечье —
Вон как, к примеру, ноют предплечья:
Если б имела крепкую веру,
Дали б мне, может, щель по размеру.
Господи Боже! Господи Боже!
Надо и мышью, видимо, тоже,
Кошкой и мышкой, львицей и ланью —
Всё под Твоею мудрою дланью.
* *
  *
Памяти родителей.
Счастливый год сороковой
Шумел зеленою листвой,
Тогда был папа молодой
И мама — молода,
И пахло ветром и водой,
И небом, и простой едой,
А вот вселенскою бедой
Не пахла жизнь тогда.
Когда двоим по двадцать лет
И он ведет мотоциклет,
А за спиной — почти балет! —
Верхом сидит она,
И думать, видимо, не след
О том, что жизнь одна.
Они гуляли при луне,
Они мечтали обо мне,
И плавали в пруду,
И были счастливы вполне
В своей немыслимой стране
В сороковом году.
Они учились на врачей,
Ходили слушать скрипачей,
Их пафос сталинских речей
Пьянил сильней вина,
И после лекций, все в мелу,
Они встречались на углу,
А за углом ждала она,
Священная война.
* *
  *
Ну вот и потерян ключик —
А ты был еще из лучших,
Из тех, как учили детку,
С кем можно пойти в разведку.
Что ж делать, раз нам обоим
Досталась разведка боем,
Где раненых не спасают
И даже своих бросают.
Но, помня, как мы летели,
Как пело в душе и теле
Прекрасное чувство связи,
Я доползла восвояси.
Все мы просим у Бога
Счастья, хотя б немного,
И даже не замечаем,
Что часто и получаем.
* *
  *
Здесь липы не деревья — дерева.
Под низкий бобрик стрижена трава,
Свистят в кустах бесчисленные птицы,
Ручные зайцы, белки и куницы
Блаженствуют в бесчисленных садах,
И лебеди в бесчисленных прудах
Высокие вытягивают шеи,
В зерцалах вод стократно хорошея.
Богатая и теплая страна.
Но согревает — разве что снаружи.
Как будто бы внутри провезена
Какая-то бытийственная стужа,
Какая-то ментальная вина
С неразрешенным багажом оттуда
Или, скорей, ментальная простуда
С анамнезом неясным, и она
Никак не может быть излечена
В краю озер, дворцов, церковных шпилей
И неземной красы атомобилей...
А может, расстояния презрев,
Поверх барьеров, шпилей и дерев
Незримо сообщаются сосуды.
* *
  *
Вот то-то и оно, что нам слабо, мой свет,
Всецело осознав, что через двести лет
Заметных перемен под солнцем нет как нет,
С натугой проглотив смешок, застрявший в горле,
Отметив, что налоги вовсе сперли
И что зависишь, строго говоря,
Хрен знает от какого, но царя,
Не говоря — толпы, не говоря — цензуры,
Пересчитав амуры и цезуры,
Извериться в словах и прелестях девах
И, хищну тварь о двух клюющих головах
Зря в небе над собой и тьму — на горизонте,
В последний раз вздохнуть о воле и правах —
И написать “Из Пиндемонти”.
Мюнхен.
Письма братьев Пате
Давыдов Георгий Андреевич родился в 1968 году, живет в Москве. Преподает в Институте журналистики и литературного творчества. Автор циклов радиопередач, посвященных Москве, живописи, архитектуре, религиозной философии и истории книги. В “Новом мире” публикуется впервые.
Тетка Фу-Фу
1
Сначала я вспоминаю фотографию Райта на желтой и темной стене. Потом начинаю вспоминать и саму “тетку Фу-Фу” — она любила себя так называть, потому что была убеждена, что собаки знают ее под этим имечком — “главной” и “грозной” собачьей командой. Ну если уж об имечках, то я все-таки предпочитал бы более привычное: Теть-Аня.