но не в груди; слова на устах, но не в сердце, законы на бумаге, но не на деле; молимся и даже молитвой грешим, плачем, и слезы наши злы, стонем, и стон наш преступен, ставим церкви и украшаем ими край наш, а языческий гнев, языческая корысть и идолопоклонство царствуют в нем и пятнают крест Божий. Воистину скорее слепым Бог простил бы, чем тем, которым дан свет, и не воспользовались им, которым дан был закон, а они переиначили его для беззаконий своих; которые присягали на кресте и забыли святую свою присягу, как дети игрушки. Велики грехи, и кара должна быть велика, ужасна, от которой содрогнется земля, и народы будут плакать над нами, как над самой бедной сиротой. И станем бессильны, ибо велики грехи наши! Смотрю на нашу страну и вижу ее от края до края истерзанной, черной, как небо в бурную ночь, на котором сверкает лишь блеск молний, и звезды мигают, закрытые тучами… Бог справедлив, но велик и всемогущ, и неисчерпаемо милосердие Его…
Говоря это, он плакал, а мечник, взволнованный его словами до глубины души, дрожал, совершенно испуганный, стоя, как перед пророком, бледный и онемевший. Наконец, приор умолк и опустил голову, как будто его сломило это страшное видение. Он сделал рукой знак Замойскому, чтобы тот удалился, пал на колени на кирпичном полу и, сложив руки, начал молиться.
IX
Как граф Вжещевич обжегся у Ченстохова, и как уговорил Миллера попробовать того же
Шведы удалились, после них остался лишь дым, поднимавшийся от сгоревших строений около костела св. Варвары. Они оставили огонь, как угрозу, как напоминание; раздули пламя, точно говоря этим, что еще вернутся.
Когда Вейхард уехал верхом, гневный и разъяренный, и очутился довольно далеко от монастыря, ему преградила дорогу нищенка Констанция. Сначала, как только загремели пушки и засвистели ядра, она начала было танцевать и петь, как будто эта музыка довела ее до безумия; потом забежала впереди графа, со смехом заглянула ему в глаза, пожала плечами и повторила, кланяясь несколько раз:
— До свидания! До свидания!
Вейхард сделал вид, что не видит и не слышит этой насмешки, так как не хотел мстить бессильной старухе, в которую по собственному побуждению выстрелили несколько шведов, но ничего ей не сделали. Она кричала, вытягивая руки, как бы ловя в воздухе пули:
— До свидания, господа! До свидания, пан Калинский! Ксендзы кланяются великолепно! Слышите, как вас униженно просят, как вас заклинают… Ха! Ха! Какой на них напал страх… со страху даже стрелять начали… Смилуйтесь, езжайте подальше и не пугайте их так скверно…
Неприятели вскоре исчезли, и из местечка сейчас же прибежали, рассказывая чудеса о них и их угрозах, жители, у которых неприятель забрал на убой, по хлевам, коров и телят, поубивал скот, разграбил домашний скарб, выпил водку, мед в неслыханном количестве. Как всякие разнузданные грабители, которых распускает война, шведы чего не могли съесть или забрать, то порезали и повиливали, чтобы после них не осталось; нашумели, накололи, наподжигали и ушли, провожаемые проклятиями людей. Страх после них поддерживался еще угрозами, которые они бросали жителям. Говорили, что они только передовая часть огромного войска и указывали на Миллера, который идет с вспомогательными войсками, с пушками, с могучей силой.
Миллер в это время грабил в Серадзском воеводстве, когда раздраженный Вейхард явился к нему, подстрекая его к предполагавшейся прежде, но потом отложенной осаде Ясной-Горы. Злость Вейхарда, которую он плохо скрывал, так как она была слишком велика, чтобы он мог сдержать ее в себе, гнала его к лагерю Бурхарда Миллера, чтобы ускорить нападение, не давая монахам времени приготовиться к обороне.
Обманутый в надежде, что, заглянув первым в сокровищницу ченстоховскую, он сможет нагрузить возы монастырским серебром и добром, Вейхард теперь пылал местью к монахам; так подействовал на него их неожиданный отпор. Он вместе с Калинским, которого прежде подучил, что говорить, отправился на квартиру генерала, и оба с принужденно веселыми лицами начали беседовать с ним о Ясной-Горе, рисуя ее взятие чрезвычайно легким и очень прибыльным.
Миллер был воином совсем иного рода, чем Вейхард, другой страны человеком, воином без мысли возводить в благородство это кровавое ремесло, без стремления возвыситься, без желания употребить его на славу или пользу страны, человеком не будущего, но целиком настоящего. Для него побольше захватить, пожить как можно роскошнее, обогатиться, не разбирая средств, было единственной целью. Путей, которыми шел к цели, он не выбирал, но в то же время не принимал добродетельного вида и не говорил громких слов, как Вейхард. Солдат и мужик, он шел по-солдатски напролом, не обращая внимания на кровь, которую проливал, смеялся при виде бесчинства и разбоя солдат, вешая и убивая, губя, грабя и не чувствуя ни угрызений совести, ни гнусности своего поведения. Большая часть шведов действовала таким образом в Польше, и до нынешних дней ее старинные замки свидетельствуют, как бешено, без совести и милосердия разоряли они этот край. Забирали не только скарб и золото, но даже вещи, связанные с историческими воспоминаниями, книги и памятники духовной нашей жизни! Крали самое дорогое — прошлое.
Сам еретик, Миллер не только не уважал святынь, но еще как бы вымещал на них свое отступничество, осквернял их охотно, издевался над ними и не щадил ни костелов, ни людей, посвятивших себя Богу. Гуляка, за чаркой во время пирушки, часто загорался он дикими стремлениями и, не имея возможности их заглушить, бил и намеренно наказывал, потешаясь над мучениями. Мало говорил, только смеялся или ругался. Наконец, совсем простой человек, он не любил держать пера в руках, а когда дело доходило до переговоров и писем, охотно пользовался чужими услугами. Более страшного человека не было в шведском войске, особенно для беззащитных, так как, совсем не думая о Карле-Густаве и его будущем, он шел всюду, как гибель, без милосердия, и позади себя оставлял только пустоши и дымящиеся развалины. Для него льющаяся кровь, стон, просьба, слезы не значили ничего или только докучали ему. Как смотрел, слушал, спокойно переваривал пищу, так без содрогания рубил и позволял рубить, убивал хладнокровно, с беспечностью ребенка, раздирающего живого, содрогающегося зверька, не понимая даже, чтобы это могло быть иначе. Вера его была совершенно поверхностна; он исполнял ее обряды с подобающей для солдата пунктуальностью, ходил в костел, как на парад; но никогда не задумывался над вопросами веры и не чувствовал потребности ее. Жил на земле только утробой и телом, а глаза его,