Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда мне было восемь лет, она решила, вопреки полному отсутствию доказательств, что у меня завелись вши, и обрила наголо тупой бритвой Мазилы, а потом три месяца не пускала в школу. Я была очень довольна. Брала в библиотеке книги и читала их целыми днями, валяясь на кровати, ходила каждый день в кино, иногда по два раза в день — в субботу и в воскресенье. Голову я повязывала косынкой. Часто со мной ходила Эйнджел. Так мы и жили. Школа не обращала на нас внимания. Думаю, там были рады, что Эйнджел не приходит забирать меня у ворот школы. Она иногда так странно выглядела и вела себя тоже странно. Волосы, которые сначала были у меня прямые и жидкие, после бритья наголо выросли густые, жесткие и кудрявые, как у мамы, из-за них-то Красснер и обратил на меня внимание. Я была благодарна судьбе. Если Эйнджел однажды решила, что мы с ней по нравственным соображениям должны жить на улице, какое до этого дело социальным работникам? В тот раз меня отобрали у Эйнджел из нашего с ней картонного ящика под арками вокзала Кингс-Кросс (мы жили в северной части Лондона), и я несколько месяцев прожила в семье, взявшей меня на воспитание; в конце концов мама помирилась с Руфусом и смогла забрать меня домой. В картонном ящике нам жилось отлично. Стояло лето, мы ходили в отель “Риц” и стирали там в машинах свои вещи. Эйнджел всегда очень красиво одевалась, туалеты она крала в магазинах, если ей что-то понравилось. Ели мы в дорогих ресторанах, а потом удирали. Семья, которая взяла меня на воспитание, покупала мне старье, собранное разными благотворительными организациями, и кормила высохшими бутербродами. И когда я наконец вернулась домой, вши у меня в голове были настоящие, а не выдуманные. А Руфус опять исчез.
Однажды я пришла из школы и увидела, что Эйнджел яростно колотит подушку, в ней, сказала она, сидит дьявол; в воздухе кружатся перья, совсем как снежинки в “Снежной королеве”. Я испугалась и позвонила Фелисити в Саванну. На следующий день, когда перья уже растаяли, а дьявол улетел, в наше полуразрушенное жилище ворвалась закутанная в шарфы и шали бабушка, она причитала, носилась по квартире, приводила психиатров, социальных работников. Если бы я ей не позвонила, наверное, мы с мамой продолжали бы спокойно жить. Сознание у нее то помрачалось бы, то прояснялось, она пекла бы пироги и громоздила баррикады, чтобы в дверь не вошел владелец дома; носила бы плакаты с разными требованиями на Даунинг-стрит; заходила бы в модные рестораны и била там тарелки в знак протеста против убийства телят — задолго до того, как стало модным защищать права животных, и ничего бы со мной не случилось. Еще какие-нибудь двадцать лет — и Эйнджел можно было бы спасти, ведь сейчас есть лекарства, которые удерживали бы ее от срывов и позволяли быть более или менее такой, как все. И у меня по-прежнему была бы мама.
Последние осмысленные слова, которые я услышала от Эйнджел после того, как врачи объявили, что она представляет угрозу для себя и для общества, накололи всякими лекарствами и повезли в психиатрический центр (из которого она вскоре улетит на свободу), а я сидела рядом с ней в карете “Скорой помощи”, были: “Во всем виновата Фелисити”, Фелисити погубила ее, Эйнджел, погубит и меня.
— Твоя бабушка — ведьма, — сказала она. И тут я поняла, что Эйнджел и в самом деле сумасшедшая. Фелисити была самая обыкновенная, чем-то хуже, чем-то лучше других: например, добрее учительниц в разных школах, где я училась или не училась; порядочнее отца, который просто сбежал, вместо того чтобы положить свою жену в больницу, руки пачкать не захотел, бросил меня, своего ребенка, выкарабкиваться как умею. Но школа мне была нужна больше, чем Фелисити, и кино тоже, без него я не могла жить, а уж о подругах и говорить нечего. У меня всегда было много подруг и их мам, мамы забирали меня к себе, если дома у нас бывало плохо. К детям все удивительно хорошо относятся. Знаю, Фелисити сделала все возможное — в пределах доступного ее собственным представлениям о возможном. Но ведь и все так поступают. А последние слова матери забыть трудно — хотя бы потому, что их положено помнить. Да вы и сами все понимаете.
И конечно мне не хотелось, чтобы Фелисити ворошила эти мучительные воспоминания тридцатилетней давности в пять утра. Я предпочла бы лежать рядом с Красснером, наслаждаясь каждой минутой драгоценного времени, пока он со мной, я, женщина без прошлого, без семьи, которая лишь иногда ненадолго покидает монтажную и окунается в живую, настоящую жизнь.
Я решила сменить тему, а то вконец расстроюсь и рассержусь, и рассказала ей новость, которую сберегла напоследок, как в детстве оставляла глазурь на лимонном кексе, который покупала мама, когда у нас была хорошая квартира, как у всех нормальных людей, потому что папа продал картину и мы могли платить квартплату.
— Знаешь, по-моему, я нашла Алисон, — сказала я Фелисити. — Твою давным-давно потерянную дочь. — В кои-то веки за окном была тишина. Любители предаваться излишествам наконец-то разбрелись по домам спать и восстанавливать силы, туристы еще не проснулись, только возле рынка на Бервик-стрит, в нескольких кварталах от меня, все еще грохотали мусоропогрузчики, убирая контейнеры с останками овощей и фруктов. Красснер тихонько посапывал на кровати. Он ночевал у меня третью ночь подряд. Между ног у меня все приятно ныло. Он должен лететь домой в пятницу, а сейчас среда, раннее утро. Когда он улетит, я отнесу вещи в чистку, подстригу немного волосы и осветлю пряди, сделаю уйму необходимых мелких дел, которыми не стоит заниматься, когда рядом с тобой мужчина, потому что дела будничные, повседневные — кинозвезды до такой прозы не снисходят.
На атлантическом конце провода наступило долгое молчание. Лимонная глазурь, о которой я так мечтала, помню, иногда оказывалась кислой, даже горьковатой. Фелисити прервала молчание такой увесистой оплеухой, что и самого кекса в руках не удержать.
— Я не просила тебя ее разыскивать, — ледяным тоном произнесла она. — Я только сообщила тебе, что она существует. И зря. Теперь очень об этом сожалею.
— Я разыскиваю ее не только ради тебя, но и ради себя, — жалко пролепетала я.
— Довольно с меня этой психотерапевтической дребедени, — фыркнула Фелисити. — Для себя, для себя! Почему ты отводишь себе такую важную роль в этом раскладе? Какое тебе дело до того, что случилось со мной семьдесят лет назад и что я потом всю жизнь пыталась забыть?
— Но что тут плохого? Еще один родственник…
Никогда не знаешь, чего ждать от незнакомого человека, считает Фелисити, не важно, родственник он тебе или нет, и это свое убеждение она тут же довела до моего сведения. Постучат к тебе в дверь с улыбкой, а потом спалят дом. Я слишком молода, жизни не знаю. Чем дольше варишься в котле жизни — прошу прощения? — тем гуще и круче становится варево, чего только не оседает на дне, и уж если осело, то пусть оно там и лежит, нечего его вытаскивать на свет божий.
— Так вот почему ты питаешься из пакетов, бабушка, теперь я все поняла. — Я старалась говорить шутливо, не хотела, чтобы мой голос дрожал, и вспоминала, как бессмысленно ненавидела ее Эйнджел. — Куриный суп с овощами и целым набором витаминов, налить воды, довести до кипения — и пожалуйте к столу, и никакой вам мути на дне тарелки.
— Что ты там такое несешь? — возмутилась мисс Фелисити. — Не сбивай меня с толку. Я от души надеюсь, что ты не привела в действие силы, над которыми у тебя нет власти.
Господи, я устала, у меня нет сил, и мне так нужно, чтобы меня любили. Я хочу к маме.
Дверь между мной и Красснером отворилась. Он заворочался во сне. И с ним у меня тоже ничего не получится, я должна быть к этому готова. Я для него всего лишь удобная постель, от меня ему не надо ездить на его разные встречи на такси. Я толкнула дверь ногой, и она закрылась. У меня красивые ноги. Красснер ими тоже восхищается, он любит нежно раздвигать мои пальцы и любоваться розовым совершенством внутри, говорит, если затенить рукой, цвет там становится как у моих волос. До чего смешно ведут себя в постели мужчина и женщина, но какой чудесный праздник среди будней эти ласки и игры любовников — или квазилюбовников, вроде нас с Красснером. Всего лишь секс, всего лишь воспоминания, лекарство от скуки — так, мимолетное приключение, курортный роман, случайная связь не с той женщиной, попытка забыть ту, настоящую, любимую. Только у меня-то никогда не было настоящего, любимого, поэтому с чего я вздумала себя оплакивать? Радуйся тому, что есть.
— У вас с ней всего четверть общей крови и разрыв в целое поколение, — внушала мне Фелисити. — Вас решительно ничего не связывает. Ты в точности такая, как вся нынешняя молодежь: и знать вы ничего не знаете, и понимать не понимаете. Беретесь с налету решать самые сложные проблемы. А большинство проблем вообще не имеет решения.
Здорово она меня отчитала. Я с трудом удерживала слезы. Уж очень неожиданно она нанесла удар. Мы расстались с ней в Род-Айленде так душевно, так ласково, будто мы и впрямь любящая семья, живем сейчас врозь, но очень заботимся друг о дружке. Но нет, старые раны болят, и боль вырывается на поверхность, разрушая все вокруг. Мне снова семь лет, мои родители ссорятся из-за меня, отец злится, мама — в лучшем случае в состоянии психической дисфункции (термин в то время еще не был придуман, поэтому и состояние наблюдалось реже, чем сейчас), в худшем — вполне невменяема. Я раскладываю на ковре пасьянс липкими картами и хочу, чтобы он сложился сам собой, чтобы все получилось. Как все-таки унизительно, что узор, который жизнь складывает из вашего детства, будет повторяться потом всю вашу жизнь, до конца дней, и у каждого этот узор свой. Будут лишь слегка меняться формы, но суть останется прежней. Вам давали карманные деньги, теперь вы будете их сами зарабатывать, вместо родителей появятся мужья или жены, но по-настоящему не изменится ничего, разве что узор на ковре, и то если вам повезет. Что такое Красснер, как не пасьянс, который я раскладываю липкими картами и который никогда не сложится? Я недостаточно красива, недостаточно богата, недостаточно интересна, но главное — я слишком робка, мне не хватает храбрости плевать на то, что думают обо мне другие. Побеждают те, кому плевать на людей. Потому-то Холли и процветает в этой жизни.