— Зрители-то тебя приветствуют восторженно.
— Я о своих соратниках, братьях артистах, которые никак не поймут, что свое дело должен делать каждый хорошо, в своем ли театре или на гастролях. Уж так плохо получается у оркестра, хора, балета — тошно бывает смотреть. Все шатается, болтается, точно тоненькая ножка в большом сапоге.
— Не тоскуй, зато ваш брат артист, если нравится, сразу получает награду, ему хлопают в ладоши, а нашему брату писателю ждать аплодисментов не приходится. Вот написал новую пьесу.
— Закончил?
— Да, благодаря тому же начальству, которое охраняло мое время и меня самого от излишних беспокойств. Хорошо поработал. Закончил, и начинаются страдания: а понравится ли цензуре? А Немировичу и Станиславскому? Понравится ли актерам, которые будут играть свои роли? Тоже, милый Федор, завидовать нашему брату нечего. Постылая должность — быть на Руси писателем… Недавно произошло неприятное столкновение с местным приставом Даниловым. Он явился ко мне и стал расспрашивать, кто у меня в гостях. Я сказал, что, если ему нужно это знать, пусть обратится в гостиницу, где останавливаются гости, а ко мне он не имеет права обращаться с подобными вопросами. Тогда сей храбрый муж грубо и нахально объявил мне, что он имеет право входить в мою квартиру во всякое время дня и ночи, что он будет, когда ему понадобится, производить у меня обыски. Затем ушел, а через несколько минут под окнами у меня появился полицейский, который стал бесцеремонно заглядывать в комнаты.
— А гость все оставался у тебя? — Шаляпин с интересом слушал Горького.
— Естественно. Это некто Мельницкий-Николаевич, автор рассказа «Отслужил», опубликованного в журнале «Жизнь». Он заехал ко мне проездом из Вятки в Москву, прожил в Арзамасе трое суток, и за все время в гостиницу полиция к нему не являлась и там о нем справок не наводила. А тут как только он вышел от меня, так сразу к нему подскочил полицейский. Предложил ему пойти к приставу. Каково? Ясно, что хотели надо мной поиздеваться. Теперь проходу не дает, наблюдает за мной… Пошел с женой гулять, а он, воссев верхом на лошадь, сопровождал нас.
— Ну и что ж ты терпишь-то? — Шаляпин возмутился. — Мне бы написал, я б к кому-нибудь обратился по этому поводу.
— Послал жалобу губернатору, написал в «Петербургские ведомости» и письмо Ухтомскому. Написал Икскуль. Хочу непременно добиться возмездия. Вот какие дела!
— Зря не написал мне. Может, я помог бы…
— Потерял тебя. Даже к Чехову обращался, спрашивал, не знает ли он, где ты. Ты ж на мое письмо не ответил.
— Мотался, в деревне был, в Риге. Покою не вижу совершенно.
— В начале августа писал Чехову: «Не знаете ли, где Шаляпин?» Хоть бы он мне денег дал взаем, я бы выпросил у губернатора на ярмарку и кутнул бы во славу Божию, в честь древнего города Нижнего.
— Теперь кутнем. Денег найдем, Эйхенвальд должен за каждое выступление тут же расплачиваться, так мы с ним договаривались.
— Какой уж из меня кутила. Никаких противных жидкостей не пью, только молоко. Это я так, к слову. Меня опять начали лечить, черт возьми! Мышьяк, молоко, диета, прогулки и всякая чепуха. Так что по части кутежей тебе я не пара. Скиталец — вот кто здоров выпить. Говорят, сей муж допился так, что руки трясутся…
— Ну уж так-то зачем? Мало у нас таких-то? Славный парень, мы подружились с ним в Крыму. Как он великолепно чувствует музыку, ему бы играть где-нибудь, учиться.
— Всем нам надобно чему-нибудь учиться. Я сейчас учусь играть на пианино, дабы научиться играть на фисгармонии, уверен, что научусь…
— А что? Может, и получится!
— А что ж, мне тоже хочется, чтобы хлопали в ладошки и кричали «Бис!». А если говорить серьезно, то сие мне необходимо для того, чтобы самому проникнуться музыкой, ибо задумал я одноактную пьесу «Человек». Действующие лица — Человек, Природа, Черт, Ангел. Это требует музыки, ибо должно быть написано стихами.
— Со дна человеческого ты хочешь подняться к ангелам? Мало, видно, дела тебе на земле, хочешь сигануть в небо…
— Какое там. Недавно рядом со мной повесился сапожник. Ходил смотреть на него. Висит и показывает публике язык, дескать — что? Я вот улизнул от вас, а вы — нуте-ка! Поживите! А его квартирная хозяйка — плачет, он ей одиннадцать рублей с пятиалтынным не отдал. Ух, скучно! Точно в воде зимой, так и щиплет со всех сторон, так и давит. Вот! Получил известие, что отравился молодой ученый-химик. Замечательный был парень, в будущем стал бы великим ученым, сколько говорил я ему, чтоб поосторожнее, но… Я знал его с шестнадцати лет, жили душа в душу, и — разделенные огромными расстояниями — оба всегда шли нога в ногу. Душа человек. Крепкий, правдивый, суровый. Ненужная, нелепая смерть. А у одного моего друга, Средина, ты его должен знать по Ялте, старуха мать умирает и — не может умереть. Ей восемьдесят два года, хочет смерти, зовет ее, ждет, у нее воспаление легких, — а она не умирает, а тут здоровый, умный, славный человек, трое маленьких детей. А ты говоришь. Нет, Федор, от земных проблем мне теперь никуда не деться. Еще и с театром связался. Как-то они, художественники, поставят мою драму? И мучаюсь еще над одной пьесой…
— Увлекся театром? Это как заразная, к тому же и неизлечимая болезнь, распространяется очень быстро. Если уж заболел, то навсегда. А что за пьеса?
— «Дачники». Думаю изобразить современную «буржуазно-материалистическую интеллигенцию», как выражается Бердяев. Очень хочется подарить «всем сестрам — по серьгам», в том числе и Бердяеву. Небольшие. Чувствую, что в воздухе носится новое демократическое миропонимание, а уловить его — не могу, не умею. А носится и зреет.
— Что-то действительно носится, зреет. Я тоже никак не могу понять, зачем нужно было убивать благороднейшего, как все говорят, Сипягина, чтобы получить жестокого и недалекого Плеве, который наводит ужас своими нелепыми и глупыми приказами.
Горький был крайне удивлен тем, что Шаляпин заговорил на такие острые политические темы. Обычно тот обходил в их разговорах политические вопросы. Значит, что-то происходит и в душе знаменитого артиста.
— Ты, Федор, видишь внешнюю сторону политических событий. Ты, может, обратил внимание, что жестокие расправы над студентами, крестьянами и вообще над рабочим, трудовым народом ничуть не заглушили их стремления к свободе, свету, справедливости. Жестокость еще больше пробуждает стремление к свободе, пробуждает активность в народе. Вот хоть бы я… На меня жмут, жмут, а я ничего не боюсь, вот как! В отчаянность пришел. Ах, если б меня пустили в Москву! До чертиков хочется быть на репетиции своей пьесы, поговорить со всеми, подышать свободно, походить не оглядываясь. Надоело мне в Арзамасе. В голове звонят тридцать шесть колоколен, а грудь хрипит, как несмазанная телега. Аппетит — отвратительный. Хочу в Москву! Не быть у всех на виду, а то арзамасские жители проходят мимо моего дома, и каждый норовит заглянуть в окна. Нищие, купцы, барыньки, всем любопытно посмотреть на меня. Нередко группа дам останавливается на дороге, смотрит в окна и рассуждает: «Какой худой! Страшный. Сразу видно, что за дело сослали его сюда!» Сначала я — ничего, терплю. Потом спрашиваю: «Сударыня, вам милостыню подать?» Уходят… Вот как, Федор, живем в этих Арзамасах.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});