Среди представителей миросистемной школы на Западе промышленный рост Поднебесной империи вызвал настоящую эйфорию. Джованни Арриги предрекал превращение Китая в нового глобального гегемона, идущего на смену дряхлеющим Соединенным Штатам. Восхваляя успехи капиталистического Китая, радикальный мыслитель признавал, что партия превратилась в «комитет по управлению делами национальной буржуазии»[1284], но выражал надежду, что устанавливаемый в итоге порядок будет лучше западного, поскольку окажется проникнут «конфуцианским идеалом социальной гармонии»[1285].
Подобно России конца XIX века, Китай стал империалистической державой, не переставая быть «периферией». Политическая организация постмаоистского Китая не только отличала его от западных стран, претендовавших на мировую гегемонию ранее, но и ставила под вопрос саму возможность установления и поддержания этой гегемонии.
Державы-гегемоны в капиталистической миросистеме далеко не всегда были образцом либеральной экономики, но их политическая жизнь всегда была построена на основе либеральной демократии. Традиционная западная гегемония, будь то английская или американская, предполагала сочетание компромисса и демократических принципов управления внутри собственной страны (и в целом по отношению к «центру») с жестким применением авторитарных мер по отношению к «периферии». В Китае начала XXI века, напротив, именно своя территория оказалась пространством политического авторитаризма, исключающего возможность социального компромисса с общественными низами. Массы были подчинены жесткому контролю, осуществляемому в интересах капитала «коммунистической» партией.
По отношению к внешнему миру постмаоистский Китай тоже не демонстрировал особого демократизма. В поисках дешевых сырья и рабочей силы китайские корпорации в начале XXI века активно осваивали Африку, не обращая ни малейшего внимания на положение дел с правами человека или гражданскими свободами в соответствующих странах. «В обмен на доступ к природным ресурсам африканских стран Пекин инвестирует в строительство дорог и морских терминалов, школ и больниц, жилья и производственных мощностей», — писал в 2009 году журнал «Эксперт»[1286]. Китайские инвестиции направлялись в Бирму, где на Китай приходилось в том же году 87 % иностранных инвестиций, а также в Иран[1287]. Китайские компании скупали акции предприятий в Казахстане и Средней Азии, они активно распространяли свое влияние на Латинскую Америку. Однако эта внешняя экспансия отнюдь не предполагала радикального изменения социальных отношений внутри самого китайского общества, к чему стремились идеологи и практики западного колониализма конца XIX века, открыто видевшие в своей завоевательной политике средство снижения классовой напряженности в собственной стране. Напротив, Китай начала XXI века нуждался во внешних ресурсах прежде всего для того, чтобы сохранять дешевую рабочую силу, опираясь на которую, китайские компании могли бы продолжать товарную экспансию на внешних рынках.
Промышленный рост Китая осуществлялся на основе безжалостной эксплуатации дешевой рабочей силы, что вело к понижению социальных стандартов в мировом масштабе. Фактически речь шла о возврате капитализма к наиболее жестоким формам эксплуатации, характерным для раннего индустриального периода. А численность людей, ежегодно пополняющих рынок труда, была столь велика, что это влияло на глобальное соотношение труда и капитала.
«В настоящий момент, — писал французский журнал в 2009 году, — ежегодно около 20 миллионов китайских крестьян покидает деревню, чтобы искать работу в сфере промышленности и услуг. Это равносильно тому, как если бы каждый год к мировому рынку прибавлялась страна размером с Францию, где в экономике занято примерно столько же людей»[1288].
Эти новые пролетарии, не имеющие опыта борьбы и классовой самоорганизации, лишенные права на создание свободных профсоюзов и находящиеся под жестким политическим и полицейским контролем государства, объективно создавали мощнейший трудовой демпинг, подрывавший завоевания трудящихся не только в Западной Европе и США, но даже в других странах Азии, странах бывшего советского блока и в Латинской Америке.
Здесь мы видим еще одно важнейшее различие между Китаем и предшествующими претендентами на гегемонию. И Англия, и Америка в эпоху своего расцвета были не только лидерами в производстве, но также научными и технологическими лидерами. Именно это преимущество позволяло им удерживать свой перевес на протяжении многих десятилетий, одновременно подтягивая к своему уровню другие промышленные страны. В Китае мы не только не видим ничего подобного, но напротив, обнаруживаем обратную тенденцию. Наличие многомиллионной массы дешевой китайской рабочей силы в начале XXI века делало нерентабельной не только внедрение новой трудосберегающей технологии, но даже применение многих изобретений и механизмов, которые были давно уже внедрены. Таким образом, в мировом масштабе конец XX и начало XXI века оказались беспрецедентным временем, когда технический прогресс мировой промышленности не только сдерживался, но в значительной мере был обращен вспять.
Однако китайская модель эксплуатации наталкивалась на растущие трудности и противоречия уже к середине 2000-х годов. Вопреки широко распространенному мнению, Китай в начале XXI века оказался не новой «мастерской мира», а скорее «сборочным цехом планеты». В отличие от викторианской Англии, здесь производились изделия по чужим технологиям, по заграничному дизайну и за счет инвестиций иностранного капитала. К тому же значительная часть комплектующих, из которых собирались изделия с маркой «made in China», производилась в других странах Азии.
Китайский рынок труда и социальные отношения в стране тоже испытывали все большие трудности. С одной стороны, давала свои плоды демографическая политика, проводимая Пекином на протяжении нескольких десятилетий — наблюдалось резкое снижение рождаемости. С другой стороны, отсутствие общенациональной пенсионной системы увеличивало нагрузку на молодые поколения, которым приходилось из своих доходов поддерживать стариков. Деревня постепенно переставала являть собой неисчерпаемый резервуар трудовых ресурсов. Консолидация рабочего класса, который раньше постоянно размывался выходцами из села, становилась реальной перспективой, несмотря на любые репрессии. Мировой капиталистический кризис, начавшийся в 2007 году, выявил и резко обострил все эти противоречия и закономерно сопровождался мощным всплеском рабочего протеста. Безработица, которая уже в 1990-е годы достигала 10 % трудоспособного населения, приблизилась к 20 %. По выражению французского журналиста, китайское общество стояло на пороге «социальной драмы» и даже «социального шока»[1289].
КРИЗИС
В 2008 году разразился грандиозный экономический кризис, один из самых масштабных и глубоких за всю мировую историю. Оценивая значение кризиса для Соединенных Штатов, экономист Даг Хенвуд (Doug Henwood) заметил, что потери рабочих мест уже в первые два года спада оказались самыми высокими со времени окончания Второй мировой войны: «Мало того, что мы имеем дело с самым большим ростом безработицы в современную эпоху, но он еще и наступил после самой слабой экономической экспансии за всю известную историю»[1290]. В отличие от обычных периодов повышения и понижения деловой активности, период 2000-х годов в США характеризовался тем, что даже во время роста инвестиции явно отставали от прибылей, а новых рабочих мест создавалось исключительно мало. Низкая инвестиционная активность американского бизнеса особенно бросалась в глаза на фоне высоких прибылей. Неолиберальная политика привела к восстановлению нормы прибыли после спада, имевшего место в начале 2000-х годов, но эти дополнительные средства вкладывались не в производство, а в финансовые спекуляции.
Кризис конца 2000-х подвел итоги двух декад «реформ справа», выглядевших особенно мрачными на фоне достижений регулируемого капитализма, с критики которого началось установление неолиберальной гегемонии на Западе. Главным результатом дерегулирования оказалось долгосрочное снижение темпов роста валового внутреннего продукта в мировом масштабе. Гарри Шатт констатирует: «Углубляющаяся экономическая стагнация. Вопреки ожиданиям обнаружилось, что темпы роста глобального производства (если оценивать его по росту ВВП) по сравнению с 1970-ми годами снижались в течение каждого следующего десятилетия»[1291].
Ожидание того, что технологические новинки конца 1990-х годов обеспечат условия для долгосрочной экспансии, не оправдалось. Дело в том, что информационная революция в основном затрагивала управление и потребление, а не производство. В результате потенциал экономической экспансии на этой основе оказался крайне слабым.