Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Месса закончилась. Толпа, двинувшись к главному входу, стала быстро таять, Самуил же выбрал себе наблюдательный пост у дверей, ведущих в органную нишу.
Он сел в фиакр и велел кучеру подождать.
Затем он опустил шторы и принялся следить.
Минут через десять из органной ложи вышла женщина и села в закрытый экипаж.
То была Олимпия.
Карета, в которую она села, стала быстро удаляться.
Самуил опустил переднее окошко.
– Поезжайте, – приказал он, – за каретой, куда только что села та дама. Следуйте за ней шагах в пятидесяти, чтобы не возбуждать подозрений. Когда она остановится, остановитесь и вы.
Экипаж Олимпии остановился на Люксембургской улице у крыльца тихого, уединенного особняка.
Торопливо выскочив из своего фиакра, Самуил увидел, что Олимпия вошла в вестибюль и поднимается по лестнице.
Он быстро пересек двор и достиг лестницы.
Затем он стал подниматься по ступенькам, стараясь, чтобы Олимпия его не заметила.
На втором этаже она остановилась и позвонила.
Шум шагов Самуила заставил ее оглянуться.
Увидев его, она при всей своей выдержке побледнела.
Он молча поклонился.
– Вы здесь? – произнесла она.
– Вам странно видеть меня здесь, сударыня? – усмехнулся Самуил. – Но я и сам не меньше удивился, увидев вас в Париже. Прошу меня извинить, что являюсь так внезапно. Это потому, что я должен поговорить с вами о вещах весьма серьезных.
– Что ж, – обронила она. – Входите.
Слуга открыл перед ними дверь, Самуил вошел в прихожую, а оттуда в маленькую гостиную. Та, кого он называл Олимпией, но наши читатели уже зовут Христианой, вошла туда с ним.
– Слушаю вас, сударь, – сказала Христиана.
– Прежде всего, сударыня, разрешите задать вам один вопрос.
– Какой?
– Вы видели Юлиуса после вашего возвращения в Париж?
– Графа фон Эбербаха?
– Да.
– Я его не видела, – отвечала Христиана, – да и не стремлюсь увидеть.
– Вот как! – лицо Самуила выразило нескрываемое сомнение. – Но в Париж вы тем не менее вернулись.
– Сезон в Венеции кончился, – сказала певица. – Я считала, что бедный лорд Драммонд в Англии, то есть достаточно далеко, и не может мешать мне петь в Опере, как то было в прошлом году. Уже прибыв сюда, я узнала, что он в Париже, приехал лечиться от болезни легких. Я не думала, что он болен так тяжело. Поэтому я затворилась в особняке в Сен-Жерменском предместье и жила скрытно, чтобы действовать без его ведома, поскольку опасалась, как бы он снова не принялся мешать мне. Отныне музыка – моя единственная страсть.
– Хорошо, – сказал Самуил. – Стало быть, вы прятались только из любви к музыке, а граф фон Эбербах не знает, что вы вернулись. Однако если вы и не сохранили к нему того чувства, что на миг пробудилось у вас прошлой зимой, он все-таки не мог стать для вас совсем уж посторонним, и я полагаю, вы не будете против узнать от меня, что он поделывает.
– Он здоров? – спросила Христиана беспечно.
– Начать с того, что он крайне плох. Но состояние его организма – это еще не самое худшее. Вы не знаете, что с ним стряслось?
– Ну почему же, знаю. Как мне, помнится, говорили, он женился.
– С ним произошло не только это. Он убил собственного племянника.
– Какого племянника? – спросила певица.
– Лотарио.
– Этого молодого человека, которого я как-то видела на ужине у лорда Драммонда?
– Его самого. Этого племянника Юлиус любил как сына.
– Если он так любил его, почему же он его убил? Наверное, из ревности?
– Действительно из ревности.
– Бедный юноша! – вздохнула Христиана. – А новая графиня фон Эбербах, с ней что сталось? Как видите, от моей страсти к графу не осталось ничего, раз я могу так спокойно говорить о его жене.
– Графиня Фредерика, – отвечал Самуил, – уехала в Эбербахский замок, это-то и стало причиной недоразумения и беды. Юлиус убедился в невинности жены, но было уже поздно. Графиня вернулась и вновь обосновалась в Ангене. Я иногда ее там навещаю. О, что за ничтожные сердца у этих молоденьких девиц! Она любила этого Лотарио, его могила еще свежа, а она уже о нем позабыла! Меланхолии в ней ровно столько, чтобы придать ее красоте оттенок особой трогательности. Вот и умирай после этого ради женщины!
Разглагольствуя таким образом, Самуил вглядывался в лицо Олимпии, надеясь подстеречь какое-нибудь невольное, чуть заметное изменение, которое помогло бы ему о чем-то догадаться.
Хотя, строго говоря, тайна, которой певица облекла свой приезд, могла объясняться теми причинами, что она ему привела, то есть боязнью, как бы ей опять не помешали получить доступ на парижскую сцену, Самуил Гельб был не тот человек, который слишком легко позволяет себя в чем-то убедить.
Музыка могла быть причиной, это вполне возможно, однако не исключено, что музыка была лишь предлогом.
«В тихом омуте черти водятся, – думал этот мрачный ум, привыкший к вероломству. – Все это может оказаться сказкой, приготовленной ими заранее. Выдумка недурна, готов это признать, но именно потому не стоит ей особенно доверять. Все слишком правдоподобно, чтобы быть правдой».
Однако дольше затягивать свой визит он не мог.
Олимпия-Христиана совсем не старалась поддержать беседу: томительная пауза повисала после каждой фразы.
Этот человек, от которого шли все невзгоды ее жизни, внушал ей ужас. Она избегала смотреть на него, так как всякий раз, встречаясь с ним глазами, с трудом сдерживалась, чтобы не отшатнуться с отвращением, словно при виде змеи.
А ведь ей всего важнее было не выдать себя, чтобы он ничего не заподозрил.
Эта тайная борьба вынуждала ее держаться напряженно и скованно, чего Самуил не мог не заметить.
Он встал.
– Я покидаю вас, сударыня, – сказал он певице.
А самому себе мысленно пообещал: «Но я вернусь».
Выйдя из особняка, он отослал фиакр.
«Ну, – размышлял он, шагая по улице, – ей явно не по себе. Что бы это значило? По-видимому, она боится сказать лишнее слово, выдать себя случайным жестом. Надо будет навестить ее еще.
Как бы хорошо она ни держалась, я в конце концов подстерегу минуту, когда она забудется, и тогда правда выплеснется наружу. Мне совершенно необходимо знать, что у Юлиуса на уме, ведь он был бы уже мертв и похоронен, если бы что-то его не поддерживало. Есть нечто придающее ему силы. Он тем только и живет.
Нет, клянусь дьяволом, у него непременно есть какая-то цель, привязывающая его к жизни.
Ах, даже если все ангелы слетятся, чтобы мне помешать, я все равно выясню, что это за цель».
Он снова навестил Христиану. Но опять бесполезно.
Теперь у Христианы было время подготовиться к его появлению.
Ни его физиономия, ни расспросы уже не могли застать ее врасплох.
Она показалась ему спокойной, улыбчивой, равнодушной к Юлиусу и в самом деле не видевшей, да и не желавшей видеть его.
Теперь, когда лорд Драммонд был мертв, никто больше не мог чинить препятствий ее театральным прожектам, и она перестала прятаться; ее двери были гостеприимно открыты.
Самуил расспросил нескольких газетчиков из числа ее знакомых и узнал, что синьора Олимпия действительно начала переговоры об ангажементе в Академии музыки[28].
Так и рыскал Самуил от одних дверей до других, из особняка Олимпии в особняк Юлиуса, от Юлиуса в Анген.
Юлиус был так же непроницаем, как Олимпия, и Фредерика, если допустить, что она что-то знала, по своей непроницаемости не уступала Юлиусу.
Самуил находил все двери распахнутыми, но чувствовал, что сердца людей заперты.
По обыкновению деятельных натур, когда они ничем не заняты, он не находил лучшей забавы, чем вносить смятение в жизнь окружающих. Так бывает всегда. Он избывал свою жажду деятельности как умел.
С Фредерикой он без конца заговаривал о гибели Лотарио. А перед Олимпией, бессовестно клевеща на бедняжку, представлял все так, будто она легко смирилась с утратой возлюбленного.
Стоило ему произнести имя Лотарио в присутствии Фредерики, как глаза ее наполнялись слезами и весь облик говорил о печали.
И все же до известной степени он был прав: внешне это не походило на отчаяние женщины, потерявшей любимого; такая кроткая, покорная грусть скорее пристала бы той, что тоскует об отсутствующем, нежели той, что оплакивает мертвого.
Поскольку место молодого вздыхателя оставалось свободным, Самуил восстановил свои права на Фредерику. Он никогда не упускал повода напомнить ей ее давние обещания и порассуждать об узах долга, привязывающих ее к нему.
Фредерика предоставляла ему распространяться на этот счет, ничего не отрицая, ни от чего не отказываясь.
Самуила в это время одолевала скука – чувство, странное для него.
Эта жестокая и бурная душа томилась от неопределенности, необходимости медлить.
Им овладела усталость, отвращение к такой жизни. Он жаждал покончить с ней.
В иные минуты его томило искушение ускорить развязку, но потом он говорил себе, что лучше все же дождаться, пока Юлиус первым выдаст свои намерения.