class="p1">Но что есть политика? – Искусство возможного; это – старые слова, и ими сказано почти всё… Великий государственный муж – это садовник народа.
Политик такого рода, как Наполеон, это «человек реального дела» (Tatsachenmensch) par excellence.
Человек реального дела никогда не подвержен опасности проводить политику, продиктованную чувствами или заданной себе наперед программой. Он не верит в высокие слова. У него на устах постоянно вопрос Пилата о истине: прирожденный государственный муж стоит по ту сторону истинного и ложного.
Подобными же красками, смягченными либеральными, индивидуалистическими, психологизированными тонами, рисовал свою картину героя и наиболее известный в годы Веймарской республики биограф Наполеона Эмиль Людвиг. Его книга была самой читаемой в свое десятилетие[347]. Она представляет собой сложенный в настоящее время героический эпос о «человеке реального дела» современной эпохи, которого окрылял «героический кинизм». Следуя внутреннему побуждению, он сжег свою жизненную силу в фейерверке военных походов и политических акций; гениальный, трезвомыслящий, полный фантазии, совершенный позитивист, страстно жаждущий власти, поддающийся влиянию, исполненный мужества и способный к холодному расчету, полный «продуктивного безрассудства» прирожденного игрока и творца – он тот, чьим призванием было проявить во всей полноте «аморальную способность действовать».
…Счастье жизни этого человека исчерпывалось делами – он не наслаждался ничем, кроме удачно осуществленного дела.
Только «новая деловитость» послевоенной эры дала историкам и биографам способность видеть проявления наполеоновского цинизма – способность видеть его трезвый и расчетливый ум, постоянно нацеленный на достижение успеха, – ум, нечестолюбивое честолюбие которого теперь, при ретроспективном взгляде, казалось исполненным веймарского чувства жизни; в нем видели отражение того, как живут сами, – в самоутверждении, которое, однако, в то же время считалось с обстоятельствами и данностями, отдаваясь в их власть и позволяя нести себя их потоку; субъект, наполовину повелевающий, наполовину выступающий в роли орудия, служащего воле исторической «судьбы». Именно эти хорошо обрисованные Людвигом присутствие духа, изобретательность и находчивость, сохраняемые в потоке возможного, во власть которого приходится смело отдаваться, – и были тем, что делало наполеоновское Я всецело соответствовавшим современности, что роднило его с настроениями, размышлениями о себе, мечтами и проектами, присущими веймарскому чувству жизни: искусное скольжение по волнам сурового духа времени, стратегический взгляд на вещи, циническое «да» всем «необходимым жестокостям» политики и не слишком чистых затей. О совсем юном лейтенанте Бонапарте, служившем в гарнизоне на Роне, у Людвига написано:
Его решительной деловитости, его взгляду реалиста, ориентированного только на факты, претили произведения популярнейшего автора тех лет – Руссо; выдержки из труда Руссо о происхождении рода человеческого то и дело прерываются решительно повторяемыми словами: «Во всем этом я не верю ни единому слову…»
Восхитительнейшая параллель удается биографу при изображении знаменитой встречи Наполеона с Гете, когда император, увидев поэта, сказал:
«Voilа un homme!»[348] <…> Это было так, будто на воздусях встретились и узнали друг друга два демона… Это был миг в мерном ходе тысячелетий, – миг, подобный которому описывает только легенда о встрече Диогена с Александром[349].
Но ироническая азартная природа наполеоновского реализма особенно хорошо проявляется во время бедствий, проявляется как способность суровых и твердых Я стойко переносить неудачу своих планов и крушение надежд. В итоге остается только чуждая любых иллюзий живая и подвижная энергия да воля к выживанию. Людвиг вкладывает в уста Наполеону, спасающемуся бегством из Москвы через Польшу, – после того как его поход в Россию погубил полмиллиона человеческих жизней, – такие слова:
«Это великий политический спектакль! Тот, кто не рискует, не выигрывает. От великого до смешного – один шаг!.. Кто же мог предвидеть пожар Москвы?..» Наполеон стал авантюристом. Он солгал полякам, что у него есть армия, которая на самом деле давно погибла… Между тем он прибегает к спасительным для себя сравнениям из области мировой истории, воспринимает происходящее в данную минуту уже как достояние истории, ссылается на провидение и четырежды повторяет кинически грандиозное высказывание о великом и смешном, которое упреждает любую критику. Мир и то, что он творил с ним, начинает представляться великому реалисту спектаклем, и таким образом Наполеон, успехи которого идут на спад, постепенно восходит на ступень выше – до иронии.
Психологические зарисовки, подобные этой, показывают, что Эмиль Людвиг поднимается значительно выше брутального реализма Шпенглера. На пике реализма обнаруживается, как суровая верность фактам скатывается в область фикций, к театральности, превращаясь в блеф и иронию. Тем самым Людвиг доходит до слепого пятна в сознании философа истории Шпенглера, который столь гордился своей позой твердости и непреклонности, своей прусской и римской этикой, с помощью которой он хотел скрыть, сколько ранимости, мягкости и несчастья, сколько сдерживаемых слез и обид было именно в его жизни.
В этом отношении он был прав, рассматривая себя как «конгениального» последователя Ницше. Шпенглер оказался в силу этого в объятиях «правых», поскольку то самопознание, которое он обрел в состоянии отчаяния и в слабости, столь сильных у него до огромного успеха его книги в 1918 году, он насильственно подавил в себе после достижения этого успеха. «Литератор» Людвиг подметил у «человека реального дела» Наполеона целый ряд черт, которые укрылись от взгляда Шпенглера, а именно: элемент аферизма, факторы обмана и лицедейства, дипломатической изворотливости и цинического бегства в фальшивую откровенность. У Шпенглера были все основания уделить больше внимания феноменам такого рода. Его способность наблюдать за собой и понимать других, основываясь на этом, отказала в тот момент, когда он начал разыгрывать из себя великого теоретика и друга великих мира сего. Эта фальшь в отношении к себе самому наложила отпечаток на его теорию цезаризма. Будь он чуть более честен по отношению к своей собственной психической структуре, он смог бы немедленно понять, что немцы бы породили как раз не Цезаря, а больного и слезливого лицедея, который под аплодисменты сбитых с толку масс лучше всего смог бы проделать самоубийственный номер, разыгрывая из себя Цезаря[350].
В эпоху модерна шанс остаться реалистом может иметь только психолог или драматург. Прогноз Ницше о возникновении и распространении людей лицедействующего типа низводит «серьезные» формы реализма до позитивистски одномерных мировоззрений того рода, который непосредственно предшествует модерну. Тот, кто не видит театральности реальности, не видит и самой реальности. Во всяком случае, Эмиль Людвиг выходит на ее след, описывая сцену смерти Наполеона на острове Святой Елены.
(Настроение Наполеона) резко колеблется – от пафоса до иронии. Когда один из слуг сообщает, что на небе появилась комета, император произносит: «Это – знак