Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Барон играл вслепую и мог так вести бесчисленное множество партий одновременно: он не видел пределов могуществу воображаемого. Он знал, что победа ему обеспечена, но эта легкость его не радовала, и он гнушался такого практического подхода: что действительно имело цену в его глазах, так это красота самой игры. Лишь совершенство, именно вследствие своей недостижимости, было нужнее всего человеку, и потому не было более достойного предмета беспрестанных помыслов и стремлений. Барон был весьма близок к тому, чтобы полагать, что иные сражения, называемые «эпическими», «гомеровскими», в которых разыгрывалась «судьба цивилизации», несли на себе отпечаток безобразия, а значит, ничтожности, ибо не заслуживали даже того, чтобы их выигрывали. Точнее, отсутствие красоты, исходящее из самой сути выбранных средств: груды
трупов, низости и подлости — все это с одинаковым успехом можно было отнести как к Французской революции, так и к Октябрьской, и к Мировой войне 1914 года, которую почему-то считают «выигранной», — превращало победы в поражения, порождая все новые свинства. Вот почему он так высоко оценивал замечательную партию, разыгранную принцем Дадианом из Мингрелии и графом де Кройцем в Санкт-Петербурге в 1891 году, за которой ему довелось наблюдать, и особенно партию Андерсена против Кксерицкого, состоявшуюся в Лондоне в 1851 году, на которой он также присутствовал и которая не могла не запомниться знаменитой «бессмертной жертвой» двух ладей:
Барон стоял за троном своей черной королевы, но Мальвина, должно быть, настолько привыкла к его присутствию или, вернее, к отсутствию, что, вероятно, даже не догадывалась, и Дантес был в этом почти уверен, о той роли, которую тот играл в их жизнях, коими распоряжался и управлял, кои создавал и расстраивал по своему усмотрению где-то на дне бледно-голубого, сверкающего фарфора своих глаз. Чтобы убедиться в этом, нужно было лишь констатировать ту, испытываемую в этот момент послом, невозможность выкарабкаться из этого омута, являвшегося в одно и то же время и сном, и явью, где, на огромной шахматной доске, уже вырисовывались какие-то подозрительные фигуры и где все было террасой, спальней, дорогой, ночью и светом одновременно, невозможность вырваться из этой вязкой жижи, в которой он барахтался, как борец, приклеенный к полу чьей-то властной рукой, и положить конец этой неудавшейся бессоннице, не поддающейся действию снотворного, которая бьет по глазам залпами видений, доводя до полного изнеможения. Впрочем, в тот самый момент, когда Дантес, обливаясь потом, представлял их вдвоем, себя и Эрику, в этой ритуальной встрече, которая должна была состояться несколько часов спустя, и он приписывал то же видение Мальвине, чтобы сразу уступить Барону все господство над местностью, f2-f4, e5:f4, Фe3:f4, с прямой угрозой пешки d3, так вот, в тот самый момент Дантес, определенно в силу того акта измышления, который он только что совершил, начинал, не без облегчения, понимать, что он все еще вполне владеет собой, и поторопился приписать несчастному «Пюци» слишком большую состоятельность, значимость и власть. Истина заключалась в том, что, для того чтобы определить свой страх, ища причину его где-то вне себя, он слишком вольно стал обходиться с этим персонажем, таким неприметно реальным, тихим, немного патетичным, но более всего комичным, каким и был этот бедный Барон, потерянный человек, — находка для других, доверенное лицо, дворецкий и прислуга в зависимости от времени дня. Бедолага совершенно растворился в алкоголе по причине неразделенной любви к Мальвине, из-за которой он разорился сначала материально, а затем и морально, приведя ей нескольких весьма состоятельных любовников. Дантес почувствовал, что сердце его успокоилось. Тогда же замедлила свой бег, а затем и вовсе остановилась безумная карусель полумыслей, полувидений. Какое-то время он оставался с закрытыми глазами, глубоко дышал, ожидая, пока рассеются и исчезнут последние, уже далекие орды ночных набегов. Потом он встал, принял холодный душ, вышел на террасу и закурил сигарету. Силы возвращались к нему вместе с полнотой дня. Все темные трещины в его сознании сглаживались, спаянные светом. То был точный час реальности. Он взглянул на часы и подумал, что уже пора собираться на встречу с Эрикой. Он оделся и приказал шоферу отвезти его в город, прождал там минут двадцать, пропустив несколько чашечек эспрессо и поминутно поглядывая на часы: затем, не спеша и определенно волнуясь, чего не могла скрыть даже его веселая улыбка, направился обратно, в сторону виллы «Италия».
XV
Она взбежала по ступенькам парадной лестницы — роскошного творения Зампьетри — возведенной в XIX веке на месте другой, с более изящными пропорциями, воспоминание о которой осталось в одной лишь гравюре, помещавшейся здесь же, на стене, и влетела в комнату легким ветерком, рассчитывая живостью, стремительностью и торопливой легкостью приветствия рассеять собственное стеснение и немного виноватую грусть, неловкость от того, что она чувствовала себя счастливой, и это нужно было скрывать от матери, обманывая ее самым постыдным образом. Нечто вроде приступа раскаяния стервы… Она упала в плюшевое кресло и рассмеялась. «Боже мой, неужели мой смех всегда такой злой, или я просто хорошо играю эту роль?» — и она добавила, уже вслух:
— Прошло как по маслу.
Ma напоминала картину, выставленную из рамы, не только из-за чрезмерно обильного макияжа — стареющие женщины, когда красятся, забывают, что поры кожи лишь подчеркивают контраст пудры и румян, не давая им слиться на гладкой поверхности, а помада, вовсе не оживляя губ, напротив, превращает лицо в натюрморт, — но также из-за той неподвижности, в которую она была заточена. Лишь ее белый парик маркизы немного подрагивал: легкое непрекращающееся подергивание, которое Эрика второпях сначала приняла за симптом болезни Паркинсона, но это был всего лишь нервный тик. Один только серый дымчатый взгляд — взгляд, унаследованный Эрикой, которая иногда с ноющим сердцем спрашивала себя, не унаследовала ли ока и все остальное, — оставался юным узником в цепях возраста, этого галерного надсмотрщика.
— Ну же, рассказывай…
У них, у обеих, был почти один и тот же голос. «Нет, решительно, я должна перестать задаваться вопросом, до какой степени мы похожи», — подумала Эрика. В приоткрытую дверь, загораживаемую хромированными планками инвалидной коляски, было видно, как отец ставит в большую красную вазу букет черных тюльпанов. Ma вечно не хватало цветов…
— Я, как полагается, спокойно лежала, растянувшись рядом с перевернутым велосипедом, и, естественно, он был неотразим. Такая возвышенная натура. Он создан для того, чтобы подбирать женщин, которые падают.
— Он узнал платье?
Эрика колебалась. Но нужно было лгать, и чтобы ложь проходила, необходимо порой то здесь, то там вставлять слово правды, той, которая в любом искусстве сглаживает перебор в правдоподобности с помощью небольших неувязок…
— Нет.
— Нахал!
«Нет, это невыносимо, — подумала Эрика. — Я скоро загнусь от всего этого». У Ma в глазах стояли слезы.
— Мам, ну послушай, двадцать пять лет прошло, можно же допустить, что это по рассеянности. Он же еще не знает ни что я твоя дочь, ни что ты здесь.
— Он, должно быть, уверен, что я умерла, он не верит в привидения, — сказала Ma. — Но просто сломать жизнь, этого мало: тут еще нужен особый способ…
Эрика подняла глаза на Барона, который смотрел на нее: он слышал последнюю фразу и быстро отвернулся, манерным жестом промокая лоб платком. Мальвина отличалась тем легкомыслием, которое в юных чертовках кажется прелестным, но в шестьдесят три года уже отталкивает вас отвислой челюстью придурковатого цинизма. И все же, можно ли было сказать, что Ma разбила сердце бедному Пюци? Ведь он уже родился таким, разбитым. Его генеалогическое дерево восходило к Великому магистру тевтонского ордена, павшему в том знаменитом сражении, которое подвигло Мицкевича на написание его эпопеи «Конрад Валленрод» и послужило сюжетом для живописного шедевра Матейко «Битва под Грюнвальдом». Под тяжестью всех этих веков, замков, прусских гербов, доспехов и мечей, взваленных на его плечи, само собой разумеется, что бедный Пюци в конце концов развалился. Непонятно еще, каким чудом он избежал педерастии. Жизнь самой Ma столько раз бывала разбита, — последний удар coup de grâce был нанесен ей всеми казино Европы, где ей запрещалось отныне играть, — что от этого вынужденного постоянного пребывания в разбитом состоянии появилось наконец какое-то необыкновенное впечатление силы. Единственное, что разлетелось на куски beyond repair, непоправимо, безвозвратно, так это тот мир, то общество, к которому она принадлежала, — Европа. Праздник кончился. Можно было еще пробавляться сутенерством, продажей подделок, поселиться в Париже, выдавая себя за ясновидящую, но все это стало сейчас реалистичным, то есть безобразным. Стиль уже не спасал. Куртизанки превратились в шлюх, авантюристы в мошенников, все стало серым, усредненным. То было время, когда Дон Жуану пришлось бы пустить себе пулю в лоб: женщины больше не «отдавались», а просто цепляли первого попавшегося, не было места «завоеваниям». Грех уже не разоблачался, во всех смыслах слова. Зло еще существовало, но уже порвало все отношения с Бодлером.
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Грустные клоуны - Ромен Гари - Современная проза
- Подделка - Ромен Гари - Современная проза
- Старая-престарая история - Ромен Гари - Современная проза
- Страница истории - Ромен Гари - Современная проза