Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Девица, казалось, не расслышала его последних слов.
— Вы любите её?
— Кого, Господи Иисусе? — в голосе Нальянова проступила тоска. Он сел и откинулся в кресле.
— Климентьеву!
Юлиан Витольдович вздохнул снова — ещё тяжелее, чем прежде. Потом поднял глаза на девицу, неожиданно усмехнулся, лицо его обрело особую красоту, глаза заискрились. Он спросил:
— А что, если да? — в голосе его снова проступило что-то от палача.
— Вы подлец! — девица стремительно побледнела и схватилась за край стола.
— Я и сам часто даю себе такое определение, — согласился он. — Но какое это имеет отношение к госпоже Климетьевой, если предположить, что я действительно влюбился в неё? Вы, кстати, если считаете, что для неё опасно «сойти с ума», могли бы предостеречь её от увлечения таким подлецом, как я. Расскажите ей обо мне правду. Что вам мешает?
Настроение девицы переменилось. Она, совсем обессиленная, опустилась на край дивана.
— Юлиан…Ты не можешь быть так жесток…
* * *…Дибич направился к чалокаевскому дому вечером, когда не было и шести: просто хотелось пройтись. Всё время с похорон он просидел у себя в кабинете, пытаясь как-то сродниться с той безнадёжностью, что породил в нём взгляд Елены на Нальянова в церкви и её вопрос о нём на кладбище. Она без ума от Нальянова, влюблена до беспамятства. А влюблённая девица не увлекаема: можно обольстить любую женщину, кроме влюблённой в другого. Но сам Нальянов… «холодный идол морали»… Что это может значить?
Дибич остановился. Не доходя десятка шагов до парадных ворот чалокаевского дома, в свете фонаря он неожиданно заметил тень женщины на ступенях. Дибич подумал было, что это хозяйка, Лидия Витольдовна, но тут же отверг эту мысль: Чалокаеву, высокую и дородную, он видел в обществе, тень же была девичьей, хрупкой и тонкой, двигалась девица с оглядкой, прижимаясь к стене. Дибич подумал, не Елена ли это, силуэт впотьмах показался схожим, и он осторожно приблизился, но тут же заметил на пороге за колонной Юлиана Нальянова. Лица его не было видно, свет падал сзади.
— Юлиан… — шёпот девицы казался голосом умирающей, — ты не передумал?
— Вы ожидали чуда? — в голосе Нальянова сквозили насмешка и усталость.
Дибич понял, что это не Климентьева: с головы девицы сползла шаль, обнажив не красновато-рыжие, а светлые волосы. Рассмотрел он и то, что девица едва доставала Нальянову до плеча, Елена же была на пару дюймов выше.
— Я говорил, что вы непременно пожалеете о своём опрометчивом шаге и пытался объяснить вам его безрассудство. Но вы ничего не желали слушать и настаивали на своём. Чего же вы хотите теперь?
— Юлиан… Ты не можешь так говорить, — шёпот девицы казался голосом умирающей.
Нальянов вздохнул.
— Вам пора, ваше отсутствие могут заметить.
— Но почему? Почему?… Почему? — голос девушки прерывался.
Нальянов снова вздохнул и пожал плечами.
Девица всхлипнула, опустив голову, тенью промелькнула у ограды и пропала у ворот. Нальянов вздохнул и пошёл к дому. Дибич задумался. Ледяное равнодушие Нальянова к жертве своих прихотей несколько удивило его. Злословие Левашова, оказывается, было куда ближе к истине, чем ему показалось вначале.
Сам Нальянов лениво поднялся по ступеням, минуту спустя в зале загорелся свет, потом вдруг раздалась тихие переливы фортепиано. Дибич прислушался. Это была мягкая импровизация, по-шопеновски воздушная, зыбкая, неуловимая, словно тающая, обволакивающая и ласкающая. Потом все смолкло, и с нового аккорда зазвучала разухабистая французская шансонетка. Юлиан пел.
Lézard, amour lézard Encore une fois il a échappé à nouveau, Seule la queue, je suis allé… Mais il est ce que je poursuivais…[9]
Голос у Нальянова был мягок, но сама песня звучала зло и сардонично, возможно потому, что исполнялась в аффектированной театральной манере парижских уличных бродяжек. Наконец всё смолкло, и Дибич увидел, как Нальянов встал, прошёлся по комнате, опустился в кресло и закинул голову вверх. В его позе не было излома или отчаяния, скорее, сквозили тоска и усталость.
Теперь любовные дела Юлиана Нальянова неожиданно заинтересовали Дибича, он дал себе слово навести разговор на женщин, хоть вначале хотел поговорить совсем о другом. Стенные часы пробили семь. Дибич подошёл с парадному и позвонил. Нальянов, сам распахнув через пару минут дверь и увидев его, приветливо кивнул. Они прошли в дом и расположились в гостиной, освещённой только рожком на стене. На фортепиано были разбросаны ноты. Нальянов закрыл окно и наполовину задвинул портьеру, предложил своему варшавскому попутчику кофе и сигареты.
Дибич отказался, откинулся в кресле, пожевал губами и нахмурился. Он ещё по дороге думал о предстоящем разговоре, и, казалось, определился, но сейчас растерялся. Ему почему-то показалось, что своим недоумением он может показаться Нальянову смешным, и от этой мысли едва не возненавидел себя. Неужто ему не всё равно, неужто он так высоко ставит над собой этого человека, что его мнение столь значимо? Он, несмотря на то, что минуту назад отказался от сигарет, теперь закурил.
Нальянов тоже закурил и, опустив глаза, молча ждал вопроса.
— Я хотел бы… — Дибич преодолел себя и быстро проговорил, — я хотел бы вначале расставить все точки над i. Я могу предположить, чем занимается сынок тайного советника полиции, но мне хотелось поговорить без чинов и званий. — Нальянов молчал, Дибич же резко тряхнул головой и заговорил резко и отрывисто. — Лет десять назад в университете я встретил Антона Гринберга. Он был из обрусевших немцев, входил в идейный кружок… ну, вы понимаете, — Нальянов кивнул, весьма удивившись про себя, что Дибич заговорил именно про это, — когда кружок был арестован, никому ничего, кроме исключения и высылки из Питера, не грозило. Но Гринберг в тюрьме наглотался осколков стекла, а потом, облив себя керосином, поджёг и скончался в страшных мучениях. Перед смертью признался, что не способен стать революционером, признал себя ни к чему не годным и решил покончить с собой. Его смерть потрясла всех, однако во всем, как всегда, обвинили режим.
Нальянов молча слушал, не двигаясь и не отрывая взгляда от лица Дибича.
— Но ведь это они… они приговорили к смерти эту душу, насилуя её беспощадным требованием служения, — зло бросил Дибич, снова на мгновение пережив тот ужас, что сковал его тогда при этом известии.
Нальянов по-прежнему молчал. Дибич продолжил.
— Там все делились на «кутил-белоподкладочников», вроде меня, и «идейных», сиречь, героев. Правда, лишь избранники были посвящены в настоящую конспирацию, большинство же только читали нелегальную литературу. Но и они рисковали быть сосланными в глухую провинцию и считали себя героями.
— Типа вашего родственника Осоргина? — уточнил Нальянов, и после кивка Дибича спросил, — а вы, как и Гринберг, не могли быть героем? Или не хотели? Однако рук на себя не наложили…
— Не хотел. — Дибичу была противна мысль, что он чего-то не мог, хотя сейчас в нем промелькнуло сомнение: а мог бы, в самом-то деле? Он торопливо пояснил, нервно всплеснув руками, — мне было наплевать на самодержавие, поймите. Оно помимо меня. Вяземский правильно сказал, что российское самодержавие — это когда всё само собой держится. Я того же мнения. Но что оставалось? Отречение от святыни ради неверия? Упрямая вера ни во что? Отторжение от мира? Уход в себя? Ведь сомнения в революции — хула на Духа Святого.
Нальянов усмехнулся.
— Да нет, в тех кругах можно смело можно проповедовать хоть веру в Бога, докажите только, что она обеспечит политический прогресс и освобождение народа.
— И вы это делали? — удивился Дибич.
— Боже упаси. Я устал от этих глупостей за неделю, но вынужден был закончить семестр. Потом уехал в Сорбонну, — Нальянов рассмеялся. — Но мне и в голову не приходило звать эту глупость «героизмом». Всего-то стадность, страх чужого мнения да дурная жажда власти при отсутствии дарований, — пожал плечами он, — но вы-то что избрали взамен этого «героизма»? Неверие? Веру ни во что? Уход в себя? Или, как я понимаю, ничего и не выбрали?
— Ничего и не выбрал, — кивнул Дибич.
Нальянов развёл руками.
— Но ведь, кроме революционного поприща, есть и другие. Почему не политика, не наука, не искусство, наконец?
— Вы серьёзно? — Дибич неожиданно озлился, судорога перекосила его черты. — Когда «идейные» громят самодержавие, я вижу в них только лжецов и дураков, одержимых дурной идеей. В искусстве нет ничего, способного захватить и окрылить. Всякая лирическая романтика смешит или раздражает. Наука? Толстые учёные книги, плоды безграничной осведомлённости? Упаси Бог вчитаться: сколько в этом многотомии бездарности и рутины, и как мало свежих мыслей и глубоких прозрений. Я видел духовное варварство утончённой интеллектуальности и чёрствую жестокость гуманности. Я вишу в воздухе среди какой-то пустоты, в которой не могу отличить зыби от тверди. Я смешон вам, да? — неожиданно спросил он, перехватив взгляд Нальянова.
- Окаянный дом - Бабицкий Стасс - Исторический детектив
- Статский советник Евграф Тулин [сборник] - Георгий и Ольга Арси - Исторический детектив / Периодические издания
- Приёмы сыска - Иван Погонин - Исторический детектив
- Случай в Москве - Юлия Юрьевна Яковлева - Исторический детектив
- Чёрный город - Борис Акунин - Исторический детектив