Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И когда над нашим домом разразилась катастрофа, а мы были выброшены на улицу, Татьяна N. первая ринулась к нам на помощь и не только приютила нас, но и перевезла к себе дорогостоящую библиотеку и картинную галерею моего брата, а также отважилась взять на хранение мои придворные мундиры, обнаружение которых, конечно, могло бы привести ее к расстрелу. Ее самоотвержение не знало границ, ее вера не имела пределов. И такая вера действительно творила чудеса.
Татьяна N. как бы говорила окружавшим: "Вы ведь верите, что Бог есть, что Он любит Свое творение, что безгранично снисходителен к вашим немощам, что не требует от вас никаких жертв, а только желает, чтобы вы сознавали свое окаянство и, как провинившиеся дети, просили бы Его помощи, так зачем же вам бояться и трепетать?! Вы боитесь смерти от рук большевиков, а если такой страх очистил ваши души от скверны, если покаяние растворило ваше сердце любовью к Богу, то разве страшна смерть?! Может быть, в путях Промысла Божия наша смерть именно теперь нужнее жизни. Предоставим же воле Божией распоряжаться нашими жизнями и будем думать лишь о том, чтобы исполнять Его волю, и тогда исчезнут всякие страхи".
И эти мысли Татьяна N. высказывала не словами, а делами, всем своим поведением. Жатвы было много, и она бросалась из одного места в другое, от одного страждущего к другому изнемогавшему, и везде ее появление вносило благодатный мир и озарение.
"Почему так мало таких людей? – спрашивал я себя мысленно, глядя на Татьяну N. – Какая огромная сила заключалась в хрупком организме этой 19-летней девушки! Если бы пастыри Церкви имели хотя сотую долю такой силы, они были бы непобедимы!"
Еще один раз я увиделся с Татьяной N. глубокой осенью, сначала в Харькове, а затем в Ростове. То были мимолетные встречи... Ей не удалось выбраться из России и она осталась в советском аде. Но и <...> под особым покровом небесным, как Божия избранница.
ГЛАВА 17. Скит Пречистыя
Ужасны были встречи с представителями 23-го стрелкового советского полка, реквизировавшего наш дом. В большинстве случаев это были полупьяные, вооруженные до зубов солдаты, являвшиеся к нам под предлогом осмотра его, для грабежа, и предъявлявшие самые наглые требования. Некоторые из них приходили с любовницами и предлагали последним на выбор любую вещь, какая им нравилась. Они садились за рояль и барабанили по клавишам, располагались на диванах, топтали грязными ногами ковры и бросали окурки папирос на паркет и словно забавлялись тем впечатлением, какое производили. Это были в полной мере уже окончательно погибшие люди, утратившие образ Божий, озлобленные и жестокие, и большинство из них погибло через три месяца, после изгнания большевиков из Киева. Бродя по комнатам, они облюбовывали себе те вещи, какие им нравились и уносили все, что могли унести – книги, ноты, картины, часы, разные мелкие безделушки, не имевшие рыночной стоимости, дорогие по воспоминаниям и пр. и пр. Переглядываясь между собою, они добавляли, что все вещи останутся целыми и будут возвращены по освобождении дома от реквизиции, и даже предлагали квитанции, подписывая их вымышленными именами. Всякие протесты были бесцельны, и ничего не оставалось, как бросить дом на произвол судьбы и идти куда глаза глядят. С помощью случайно прибывшего по своим делам верного человека из нашего имения сестре удалось уехать в N-скую губернию, туда же поехал и 75-летний граф С.С. де-Бельмен... Не выдержав дальнейших испытаний, связанных с новыми победами большевиков, явившихся к нему в имение, старик застрелился 30 октября 1919 года...
Брат и я вернулись в скит, где и оставались 3 месяца, вплоть до изгнания большевиков из Киева Добровольческой армией генерала Деникина, вступивший в город 18 августа 1919 года.
Эти три месяца были, с одной стороны, непрерывным страданием, с другой – непрерывным свидетельством дивных знамений Божиих, теми аскетическими, хотя и подневольными опытами, которые возводили настроение до предельных высот религиозного напряжения, возможного только при необычных условиях вне мира. И брат, и я были облачены в послушнические одежды, ходили в подрясниках, со скуфейками на головах, и, искренне желая слиться с прочей монастырской братией, радостно и охотно подчинялись общему укладу монастырской жизни. При всем том, однако, мы не могли на первых же порах, не почувствовать той высокой стены, какая стояла между нами и братией, состоявшей сплошь из крестьян окрестных сел и деревень, и какую эти последние не только не могли, но и не желали перейти. Насколько внимателен был к нам расположенный к моему брату игумен Мануил, впоследствии схиигумен Серафим, пользовавшийся разного рода благодеяниями со стороны моего брата, в последнее время почти единолично поддерживавшего скит хлебом и продуктами из своего имения, настолько недоверчиво и неискренне относились к нам прочие насельники скита. Глухое недовольство и ропот, с трудом сдерживаемые первое время, стали все более резко обнаруживаться по мере того, как большевики, грабя окрестные обители, стали добираться и до скита. Наряду с жалобами на "объедание" игумену стали приноситься и жалобы на то, что, укрывая "князей", он подвергает опасности весь скит. Возможно, что такие опасения и были основательными, однако старец-игумен приходил в страшное негодование от этих жалоб, указывая, между прочим, и на то, что весь скит кормится тем вагоном хлеба, какой был пожертвован моим братом. Препирательства игумена с маловерною братией все более учащались, и мы с братом не раз задумывались о том, куда идти и где искать приюта, о чем и заявляли игумену. Но он и слышать не хотел о нашем уходе и мужественно, не церемонясь в выражениях, пробирал свою братию, называя ее разжиревшими на монастырских хлебах, зазнавшимися хамами, не только забывшими, но никогда не знавшими Бога, Который сильнее всяких большевиков и может защитить обитель от каких угодно зверей, лишь бы только обитель любила Добро и творила его, утверждалась бы на страхе пред Богом, а не пред людьми.
Какою мудростью веяло от этих слов престарелого игумена, сколько подлинной веры выражали они!
– По человечеству, я и точно навожу опасность на обитель, укрывая вас, – говорил нам игумен, – а по-Божиему, я творю добро, спасая вас от смерти, за что же Господь будет наказывать меня и обитель?! Они, – говорил игумен, указывая на братию, – не знают, что Господь скорее накажет меня, если я выпущу вас на растерзание большевиков, имея возможность укрыть вас... Живите себе спокойно, пока не скажется воля Божия, а на человеческую волю братии не обращайте внимания... Они все большевики, и если бы я им дался, то меня бы первого они разорвали.
И действительно, прошло немного времени, как братия предъявила игумену Мануилу требование об уходе на покой, и старец советовался с нами, как ему реагировать на такого рода наглое требование. Разумеется, и брат мой, и я усиленно убеждали игумена не только отклонить такое требование, но и использовать всю полноту его власти для обуздания зачинщиков. Кончилось тем, что игумен созвал всю братию и выбранил ее площадною бранью, проявив при этом совершенно исключительное мужество, изумительную находчивость и из ряда вон выходящую смелость. После учиненного разноса братия мгновенно смирилась и жизнь обители вошла в свое обычное русло. Это была едва ли не единственная в епархии обитель, где еще держалась власть законно поставленного игумена. Во всех прочих монастырях братия быстро революционизировалась, изгоняла прежних начальников, заменяла их выборными и проявляла открытое неповиновение к законной власти.
Личность игумена Мануила до того примечательна, что я должен остановиться на ней подробнее.
Крестьянский сын игумен Мануил с детства чувствовал влечение к иноческой жизни. Он несомненно родился не только с дарованиями, но и с той тоской по идеалу, какая обесценивала в его глазах все окружающее и гнала его из мира. Заглушая эту тоску, он подвергал себя не только аскетическим опытам, но и тяжелым епитимиям, добровольно налагая на себя всякого рода испытания, носил вериги, предавался посту, проводил ночи в поле на молитве и пр. Будучи сыном состоятельных родителей и не испытывая нужды, он добровольно бичевал себя, помогал больным, отказывая себе в куске хлеба, и горел только одним желанием всецело предать себя воле Божией и поступить в монастырь. Однако, родители были против такого намерения и, пристроив его на службу приказчиком в соседнем городе, думали женить его. Это решение до того испугало 16-летнего юношу, что он без оглядки бросился бежать куда глаза глядят, пока не добежал до ближайшего монастыря, где и укрылся. Чистосердечно рассказав настоятелю монастыря о причинах, заставивших его бежать из родительского дома, он попросил принять его в число братии, что тот и исполнил, обещая заступиться за него пред родителями.
Как протекала дальнейшая жизнь игумена Мануила я не знаю, ибо познакомился с ним лишь незадолго до революции, а ближе узнал его только во дни своего пребывания в скиту. Это был уже глубокий старец, очень растолстевший и обленившийся, ничем не интересовавшийся и равнодушный ко всему окружающему. Он еле передвигался с места на место, да и то с помощью двух послушников, поддерживавших его, хотя не пропускал ни одной церковной службы и аккуратно являлся в храм четыре раза в сутки на утреню, раннюю обедню, вечерню и всенощную, где предавался дремоте. Тем не менее от его зоркого наблюдения не ускользал ни малейший промах священнослужителей, которых он грозно окрикивал, замечая ошибку. Его игуменское кресло стояло раньше в алтаре, но по требованию братии, заявившей игумену, что он своим присутствием в алтаре вносит соблазн, было вынесено на левый клирос. Игумен Мануил подчинился требованию, однако не простил его, и, сидя на клиросе, проявлял свою игуменскую власть в формах еще более строгих, чем раньше.