Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Купил себе что-то из одежды.
Мог, наконец, питаться — пусть скупо, в студенческой или рабочей столовой, но два-три раза в день ел горячую пищу.
В этом возрасте ему не хватало женской близости. Но как-то не получалось ни с кем, он зажимался, угловато и неумело, невпопад произносил слова. Словно чего-то ждал.
Володе жалко становилось его. Этот угрюмый очкарик — справедливый, беспредельно честный, узкий: член партии с младых ногтей, — внушал симпатию.
И каждый жил сам по себе.
Володя не понимал его детдомовской неприкаянности. О чем много сожалел спустя годы.
Пеликанова пушка послужила ему однажды причиной не то чтобы сурового, но запомнившегося навсегда урока.
Приехал погостить с ночевкой Ромка Циркович, штангист мастер спорта, перешагнувший из Голицына в Бауманское училище. Может быть, он был среднего роста, но из-за квадратности казался приземистым. Энергичным, подвижным — и туповатым обрубком. Володя не без интереса присматривался к экзотическому минскому еврею, вовсе выпадающему из общепринятого стереотипного представления об умненьких, хитреньких и трусливых жидовинах.
В первый вечер за выпивкой почти не разговаривали напрямую друг с другом.
Но Володя по каким-то неуловимым признакам чутьем угадал внимание к своей особе, исходящее от Цирковича. Возможно, Пеликан передал ему какие-то благоприятные сведения, что-то он, видимо, знал, что возбудило его любопытство. А впрочем, неважно, Володя мысленно отмахнулся и продолжал участвовать в общем разговоре, мало заботясь о Цирковиче. Чуть-чуть позволяя заметить себе, как все же приятно внимание последнего.
На другой день они оказались в комнате одни. Циркович сидел на кровати Модеста, а Володя — напротив него на своей кровати, к слову, бывшей кровати Цирковича.
Говорили о пустяках.
— Я шарахнул в нее с пяти метров, — Циркович показал руками, — малюсенькая такая синичка. Жахнул в нее. А она сидит на дереве жива и здорова, только ошарашенная от грохота. Схватил ее живьем. Принес в комнату. На следующий день комната превратилась в курятник: всюду был птичий помет. Тогда мы взяли ее и выкинули, привязав к ноге бумажку — «изгнана из ком. 22 за нечистоплотность»… — Коричневатые его глаза, себе на уме, улыбнулись сдержанно, лицо осталось невозмутимым. Он продолжал: — Купили ящик пива. Когда выпили, поставили в шкаф среди пустых бутылок одну закупоренную; в нее помочился Пеликан. Один тип хлебнул. Потом всю ночь рот полоскал. Остался лишний стакан молока — чистое, хорошее молоко — все напились, не хотели больше. Предлагали как порядочным, никто не стал пить. Боялись. Бутылку пива помнили…
Он вдруг прервал себя на полслове. Будто подброшенный пружиной, легко спрыгнул с кровати. Вот только что он с удовольствием рассказывал, весело, по-доброму поглядывая на Володю.
Пока он рассказывал, Володя снял со стены двустволку, переломил ее, снова закрыл, увидев то, что и должно было увидеть — пустые стволы. Поиграл прицелом, направив в окно на дальнее дерево, потом на лампочку, на угол комнаты, на Цирковича…
Циркович бросился к нему, вырвал ружье, отшвырнул. Одной рукой схватил за шею, железным нажатием пригнул Володю вниз, лицом к кровати, а другим кулаком нанес три-четыре резких, чувствительных удара по затылку, по спине, по ребрам.
Оттолкнул.
Ушел, почти не разжимая рта бросил жестко:
— Не целься никогда в человека.
Боль была по-настоящему чувствительная. Обида, гордость, поднявшись, тотчас же и угасли — Володе снизошло осознание безумия, безнадежности попытки отомстить.
Сразиться с Цирковичем было то же самое, что броситься с кулаками на одетый в броню танк, или преградить дорогу поезду.
Он смирился.
С Пеликаном дважды — здесь, в Голицыно, и второй раз на Вычегде, в Коряжме, — заканчивалось дракой. Быстрой, молниеносной, и все улаживалось тут же, как ни в чем не бывало. Он не держал зла, Пеликан тоже. Через несколько минут забывали и о драке, и о ее причине.
21
Зимой в сугробах снега, на берегу Голицынского пруда, две крупные собаки резвились, гонялись одна за другой.
Кувыркались в снегу.
Играли, жизнерадостно блестя глазами. Морды их улыбались.
Володя стоял и смотрел. Невозможно было оторваться от зрелища прыжков, изящных поворотов, зарывания в снег и бросков и возвратов этих двух веселых, дружных псов.
Если одна собака мчалась прочь, устав от возни, вторая гналась за ней, не отставала. Потом они менялись ролями. Падали навзничь. Та, что сверху, открывала широко и якобы угрожающе клыкастую свою пасть.
Грациозные прыжки, изгибы хвостатых тел, безудержная энергия — все это вызывало ощущение абсолютной жизненной гармонии. Праздник жизни, прекрасной, бестревожной, очаровывал.
Володя запомнил и позднее узнал этих собак, которые ни разу больше не возобновляли своей игры, своего знакомства, поодиночке пробегая каждая своей дорогой. То в одном, то в другом углу поселка попадалась какая-нибудь из них. Позади столовой, там, где была дверь из кухни и порой валялись на земле отбросы, собака, ухватившая кость, скалила зубы и всерьез рычала на опоздавшую конкурентку, бегущую на запах и хруст разгрызаемой кости.
22
— Модест, ты с твоей партией всю страну задавили. Ни свободы слова, ни свободы печати. Все ложь, одна пропаганда.
— А какая тебе свобода нужна? Свободы вообще никакой нет, она выдумана буржуями, чтобы таких, как ты, идейно неустойчивых малолеток с толку сбивать.
— Ты-то сам такой старый, что у тебя мозги затвердели, и не шевелятся. Я тебе русским языком задаю вопрос: зачем в тридцать втором году нарочно устроили голод на Украине и несколько миллионов человек умерли? без войны, без эпидемии? Просто окружили войсками, никого не выпускали, не впускали. Женщины, дети, старики. Пухли от голода и помирали.
— А ты откуда знаешь про это? Ложь всё. На партию ложь.
— Если ты отрицаешь очевидный факт…
— Где он? кому он очевиден?
— …В докладе Хрущева на двадцатом съезде сказано… Если ты отрицаешь — ты лжец. А твоя хваленая большевицкая партия от основания — лжица.
— Хе-хе… Цесарка, — сказал Пеликан, — новое слово придумал.
— А что? Жрец — жрица. Лжец — лжица. — Володя хмуро покосился на Модеста. Выпито было немного, но все были навеселе, и при этом сидели, спокойно расслабленные; Пеликан любезничал с Александрой, Голиков и Ревенко лениво переговаривались в час по чайной ложке о какой-то своей никчемной ерунде, могущей интересовать технологов второкурсников, и безумно раздражали Володю своим равнодушием. Славка Сорокин читал учебник по сопромату. Циркович Ромка просто сидел и молчал, изредка усмехаясь каким-то наблюдениям и мыслям. Володя, прицепляясь к Модесту и не умея остановиться, очень был недоволен собственной болтливостью: его несло вперед, так что он не успевал осмыслить и практически воспользоваться оживающим внутри и растаивающим недовольством. — Он ускользает от ответа, — показал он Пеликану на Модеста. — Железный староста, а скользкий. Склизкий. Осклизлый. Ускользающий. Тоже мне железный староста!..
— Нет. Ты не ругайся, — сказал Пеликан. — Ты ему докажи неправоту.
— Да у него всё буржуи, и всё клевета на партию!.. Ни тридцать седьмого года не было. Ни пыток. Ни заградительных отрядов в войну…
— Клевета. Пропаганда антисоветчиков, — прокаркал Модест.
— Ну, я бы еще мог его понять, если бы он греб лопатой! Сидел бы в райкоме или обкоме и греб лопатой. Но он сам тощий и жилистый, как вобла!.. — Володя заметил, что Голиков внимательно прислушивается к его словам, по видимости беседуя с Валей Ревенко.
— По тридцать седьмому году осудим его. Условно, — рассмеялся Пеликан, — как члена…
Воодушевленный вниманием, Володя продолжал, обращаясь к Модесту:
— Но все равно я не могу пытками объяснить, почему они молчали все? Без единого исключения!.. Как они позволили так унизить себя? Чем их заставили? Почему ни один! — из сотен и сотен несгибаемых, пламенных в недавнем прошлом бойцов не встал, не крикнул хоть слово? Ведь процессы были открытые…
— Пытки? — произнес Пеликан.
— Лекарства? — спросила Александра.
— Но тогда хоть один нарушил бы этот спектакль!.. Я думаю, там все были не они.
— Как так, Цесарка?
— Подставные актеры. Спектакль. Больше ничем не могу объяснить. Я читал стенограмму правотроцкистского блока тридцать восьмого года… Удивительно, книжка такая: полная стенограмма. Прямо и не скажешь ничего — демократия… Какой идиот мог бы поверить в эти чудовищные, надуманные, фарсовые обвинения и признания!..
Володя обвел глазами присутствующих. За исключением Голикова, который делал вид, что не смотрит на него, не слушает, не интересуется, — остальные были увлечены своими занятиями, и он отчетливо видел их равнодушие, их безразличие. С раздражением подумал, что им наплевать на его проблемы. И тут же ощутил дикое раздражение против самого себя; сделалось стыдно за свое возбуждение, так стыдно, что почувствовал физическую боль в сердце. К концу весны пришли сообщения о студенческих волнениях в Варшаве, в Праге. Но в Голицыно царило равнодушие. Отсутствовал какой бы то ни было общественный интерес. Все было тихо и спокойно, настроения свободолюбия были чужды здешней публике.
- Ночи Калигулы. Падение в бездну - Ирина Звонок-Сантандер - Историческая проза
- Наполеон: Жизнь после смерти - Эдвард Радзинский - Историческая проза
- Голод - Лина Нурдквист - Историческая проза / Русская классическая проза
- Малеска — индейская жена белого охотника - Энн Стивенс - Историческая проза
- Семен Бабаевский.Кавалер Золотой звезды - Семен Бабаевский - Историческая проза