Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Возьму, ей–богу, возьму ее с собой, — снова подумал Ларион Матвеевич. — Ведь должна же быть хоть какая–то справедливость. Да и день нынче особенный — пусть богоугодное дело сие будет большой искупительной свечой в память покойной жены моей».
Ларион Матвеевич встал с лавки, перекрестился на красный угол и поклонился хозяйке.
— Спасибо тебе, Иринья, — сказал он глухо. — Час назад не было несчастнее меня человека. А рассказала ты мне жизнь свою, и полегчало у меня на сердце: понял я, что не измеришь горя людского никакой мерой, но и любовь человеческую тоже ничем смерить нельзя.
Он еще раз поклонился и вышел.
…Через три дня Иринья поехала с новым барином своим в Петербург, а по приезде в дом к нему выправлена была ей вольная. Так в доме Лариона Матвеевича появилась вольная служанка Иринья Ивановна, ставшая вскоре экономкой и домоправительницей.
8
И сейчас Прасковья Семеновна с видимым удовольствием разглядывала праздничный стол. Собственно, праздничным выглядел он больше из–за пирогов да еще из–за выставленного парадного сервиза, вынутого по этому случаю из специального сервизного поставца.
Ларион Матвеевич хотя спиртное в доме и держал, но без особой причины, когда гостей за столом не было, ни водок, ни вин, ни наливок не выставлял.
Так и теперь стояли на столе жбаны с яблочным Г квасом да клюквенным соком, а из закусок — грибки под сметаной да холодная телятина. Кроме поросенка, на горячее почти никаких перемен не было — стояла лишь жареная телячья печенка. Зато фруктов и овощей было сколь душе угодно: и вишня, и яблоки, и груши, и капуста, и огурчики. Все это великолепие, умытое, сверкающее и хрупкое, переложенное листьями салата, возвышалось на двух огромных фаянсовых блюдах: на одном — фрукты, на другом — овощи.
Объяснение 2
Выездные лошади да пара коров, чтобы у детей к столу всегда было свежее молоко, стояли, как мы уже знаем, в городской усадьбе Лариона Матвеевича. Все же остальные блага земли давал ему к летнему столу огород на ближайшей даче, что была у него на Крестовском острове.
«Дача» было слово новое, точнее — второй раз родившееся. В давние, удельные еще, времена дачей называлась земля, дарованная, данная князем. Происхождение слова терялось в глубинах Киевской Руси. Во всяком случае, на Украине и сегодня это слово означает подарок, принесение чего–нибудь в дар.
Основав Петербург, Петр вскоре запретил держать коров и мелкую живность в городских усадьбах: имперская столица, единственный в государстве каменный регулярный город, не предназначалась для того, чтобы на его линиях и першпективах хрюкала, блеяла и мычала усадебная придворовая живность.
Кони — другое дело. Верховые кони для господ офицеров и генералов, выезды для первых сановников государства и прекрасных дам — сие не противоречило ни духу, ни. антуражу новой столицы.
А все прочее — на дачи, кои размещались кольцом вокруг города на дальних островах: Гутуевском, Елагине, Крестовском, Каменном, вдоль дорог к Луге, Выборгу, по северному берегу Большой Невки, на Охте и Черной речке.
Из больших островов только один — Аптекарский — не был застроен дачами; Петр приказал отвести остров под аптекарский огород, где должно было выращивать целебные травы.
«…В 1714 году, февраля 11 дня… на данном под аптеку по именному его же императорского величества словесному указу острове, на котором посторонним людям никому, кроме аптекарских служителей, стро–итца не велено, огорожен огород и построен для житья аптекарским служителям двор…»
Остров был велик, а огород мал, но и после смерти Петра никто не осмеливался нарушать его волю, и ни единой дачи на острове не появлялось.
Так и стоял он — пустой, чащобный, с единственной просекой посередине. Однако охотиться на нем запрещено не было, и петербуржцы хаживали там с ружьями и собаками, ставили силки и капканы на лис, зайцев, а бывало, и на волков учиняли облавы.
На Крестовский остров волки забредали редко, лисы давно повывелись, зайцы, правда, еще попадались. И все–таки главной его достопримечательностью были сады и огороды на дачах господ генералов, офицеров и разного рода чиновников. Петр I всякую полезную работу отмечал и потому почти столь же строго, как и за порядком на улицах столицы, следил за тем, чтоб земля не пустовала, но была ухожена, удобрена и взлелеяна, как то видывал он в Германии, и особенно в любезной его сердцу Голландии.
И подобно тому как столичные домовладельцы старались перещеголять один другого в красоте фасадов, чистоте окон и опрятности проходящих вдоль дома тротуаров, так и соседи по дачам усердствовали в том, чтоб их участки радовали глаз аккуратностью грядок, свежестью зелени и разнообразием плодов, в садах и огородах произрастающих.
И все же дачные участки были сравнительно невелики, да и дворовые люди в городских усадьбах не столь многочисленны, чтобы производить и заготавливать впрок столько всякой всячины, сколько потребно было для господ и дворовых челядинцев до следующего лета. И потому овощи и фрукты с дач шли в городские усадьбы свежьем, а на зимние запасы, на варенья да соленья привозилось все из дальних вотчин.
Прохорыч стоял чинно возле угла стола между Ла–рионом Матвеевичем и Прасковьей Семеновной. Батюшка все еще стоял, и домочадцы его — все, кроме самой маленькой Дарыошки, — тоже стояли, не смея сесть, прежде чем не сядет глава дома. Ларион Матвеевич быстро окинул взглядом всех и, более прочих задержав взор на денщике, вдруг сказал:
— Поди, Аким Прохорович, стань насупротив меня. — И когда старик, озадаченный немного сим странным репримандом, пошел к стене, чтоб взять один из стоящих там стульев, батюшка еще более добавил масла в огонь тут же вспыхнувшего у всех любопытства, сказав: — Да вели прежде подать тебе прибор.
Теперь уже сильно смутившись, Прохорыч сбился с первоначального курса и, явно недоумевая, остановился у двери столовой.
Батюшка же проговорил:
— Иринья Ивановна, изволь сказать, чтоб Акиму Прохорычу принесли прибор.
Дворовый мальчик тут же принес на подносе три тарелки, бокал, фужер, нож, вилку, ложку и твердо накрахмаленный белый салфет. Оставив поднос на углу стола, он неловко расставил и разложил все это перед Акимом Прохоровичем, которому, чувствовалось, новая игра барина начинала нравиться, и он стоял, улыбаясь в усы и лукаво поглядывая на Мишу.
Забрав пустой поднос, мальчик вышел, а Ларион Матвеевич строго оглядел чад и домочадцев и истово перекрестился на образ, висевший в левом от него углу. Одновременно с ним перекрестились и все домочадцы, кроме Дашеньки. Но и она, как и все, взглянула на образ и, подражая старшим, вслед им изобразила нечто вроде крестного знамения.
Отец прочитал молитву, и все повторили произносимые им слова, кроме Семена и Дашеньки, которые еще и не знали ее и совсем не понимали смысла этих слов.
И Миша, в который уже раз повторяя ее, чувствовал, что слова эти кстати, потому что разве не следует поблагодарить творца и за хлеб, который он ниспосылает нам каждый день, и смиренно попросить прощения у тех, перед кем виноват, и великодушно простить тех, кто был должен тебе и даже тебя обидел?
Миша видел, как меняются лица почти всех, читающих молитву. И только те оставались равнодушны к ней, у кого лежала на сердце либо какая–то неизбывная забота или тяжкое удручение или же — и хуже того — томила их душу некая непреходящая маета и не видели они для себя ни выхода, ни утешения.
А в семье Голенищева — Кутузова все были верующими, но без фанатизма и кликушества, без ханжества и юродства. Их вера — и бабушки Прасковьи Семеновны, и отца Лариона Матвеевича, и покойной матушки, когда была жива, — была столь же естественна и незатейливо проста, как пение птиц или шум ветра в саду за окнами дома. Их вера была частью природы, как и сами они были ее неотделимыми крупицами, и бог, которому они молились, тоже был долей ее — неизмеримо более важной, чем они сами, но все же неотделимой от всего того, что называли они миром, натурой и естеством.
Да и не видели они возле себя иных людей: безбожники не были в чести и числилось их по одному на сто тысяч, а встретить их можно было разве что в монастырских тюрьмах да в богадельнях, где сидели они в железных ошейниках, прикованные цепями ко вбитым в стены кольцам или скобам, как и иные буйно помешанные. А ежели кто–нибудь из обывателей — будь то вольный человек или крепостной раб — осмеливался богохульствовать и, нечисто сквернословя, ругать церковь и священство, то брали того под микитки и волокли на съезжую, а оттуда в тюрьму, ибо хула на господа, как и поношение государыни считались тягчайшими из всех возможных преступлений.
- За полвека до Бородина - Вольдемар Балязин - Историческая проза
- Смерть святого Симона Кананита - Георгий Гулиа - Историческая проза
- Крепость Рущук. Репетиция разгрома Наполеона - Пётр Владимирович Станев - Историческая проза / О войне
- Царь Сиона - Карл Шпиндлер - Историческая проза
- Тамерлан - Сергей Бородин - Историческая проза