— Никогда об этом не думал, — покачал головой Чэпмэн. — Но могу себе представить.
— Вот и остается потрошить мусорники. Тоже, знаете, не просто решиться. Но, когда голоден, смиряешься и с этим. А через день-другой делаешься настоящим знатоком отбросов. Места для ночлега тоже найти не просто, главное — приходится их часто менять. Тебя замечают, интересуются… Здесь я остался дольше, чем следовало бы — лучшее место из всех. Поэтому вы меня и нашли. Если бы я вел себя правильно, ничего бы у вас не вышло. — Фрост помолчал. — Борода растет. Бритвы нет, понимаете? Скоро зарастут щеки, а волосы покроют лоб. Татуировок не станет видно, тогда, наверное, осмелюсь выходить и днем. Говорить все равно ни с кем не стану, но не надо будет так скрываться. Может, на меня станут глазеть, а может быть, и не будут, в этом районе и без меня странных личностей хватает. Никогда с ними дела не имел, побаиваюсь. Тут надо искать свой путь, каждый выживает по-своему.
Он замолчал и взглянул на смутно белеющее в темноте лицо Чэпмэна.
— Простите, — вздохнул Фрост. — Я разболтался. Давно ни с кем не говорил.
— Продолжайте, — попросил Чэпмэн. — А я буду сидеть и слушать. Энн захочет узнать, как вы.
— Нет, — покачал головой Фрост. — Не надо ее вовлекать. Пусть лучше держится в стороне. Что она может? Дело кончится тем, что Энн расстроится, вот и все. Пусть поскорей забудет обо мне.
— Нет, — вздохнул Чэпмэн. — Да и я не забуду. Вы были единственный, кто захотел для меня что-то сделать.
— Но ничего не сделал. Да, по-правде ничего и не мог. Это был блеф. Я и тогда уже понимал.
— Послушайте, — повысил голос Чэпмэн, — какая разница? Мне все равно — могли, не могли. Хотели — вот что главное.
— Ладно. Но, ради бога, держитесь от меня подальше. Не путайтесь со мной, мне совершенно не улыбается стать причиной ваших бед, а если вы будете со мной общаться — их не миновать. Никто для меня ничего сделать не может. Поняли? Если уж совсем припрет, то выход у меня, в конце концов, есть.
— Я не хочу, чтобы вы совсем легли на дно, — настаивал Чэпмэн. — Давайте уговоримся. Искать вас я не буду, но если вам понадобится помощь, договоримся, где вы меня найдете.
— За этим я не обращусь, — твердо сказал Фрост. — Но, если вам так лучше, то…
— Вы останетесь тут?
— Вряд ли, но что мне стоит сюда прийти.
— В трех кварталах от этого места библиотека, знаете? И скамейка у входа.
Фрост кивнул.
— Я буду ждать вас там дважды в неделю. По средам и пятницам, например. С девяти до десяти вечера.
— Нет, так часто слишком обременительно для вас. Сколько все это продлится? Полгода, год? Два года?
— Хорошо, полгода. Если за полгода вы не появитесь, я буду знать, что вы уже не придете.
— Ну что за глупости, — поморщился Фрост. — Не собираюсь я с вами встречаться. И пытаться не буду, к чему вас вовлекать. Даже полгода — чересчур много. Месяц — еще куда ни шло. Вообще, я собираюсь податься на юг. Не хочу, чтобы меня тут сцапали.
— Энн передала вам посылку, — сказал Чэпмэн, меняя тему разговора и давая тем самым понять, что его предложение остается в силе. — Там, за ящиком. Иголка, нитки, спички, ножницы, нож. Вам пригодится. Наверное, еще какая-нибудь еда.
— Скажите Энн, что я ей благодарен, — кивнул Фрост. — Но только пусть она не предпринимает ничего подобного впредь. Ничего больше не делайте для меня, и не пытайтесь.
— Я передам, — серьезно ответил Чэпмэн.
— И обязательно — благодарность. Но как вы согласились пойти меня разыскивать?
— А меня никто не уговаривал, — поморщился Чэпмэн. — Что я, дитя неразумное?! Но ответьте на один вопрос — что с вами произошло? Как это было? Вы говорили Энн, что вам, возможно, грозят неприятности. Но как вас могли осудить?
— Кому-то понадобилось…
— А больше вы ничего не скажете?
— Нет, не скажу. А то вы с Энн броситесь разбираться. Поймите, разобраться невозможно.
— Так что же, вы всем довольны и пальцем не пошевелите, чтобы…
— Не совсем так. Я собираюсь свести счеты с Эплтоном.
— Так значит — Эплтон?
— А то кто же? Нет, вам, в самом деле, следует уйти отсюда — вот, я уже разговорился… Если останетесь, я вам выболтаю такое, чего вам лучше не знать.
— О'кей, — согласился Чэпмэн. — Раз вы так хотите, я ухожу. Жаль, мне не удалось убедить вас… — Он было повернулся, чтобы уйти, но остановился. — У меня есть револьвер. Если вы…
— Нет, — покачал головой Фрост. — Обойдусь. На тот свет я не спешу. Да и вам советую от него избавиться — к чему рисковать? Не дай бог, опять потащат в суд — за хранение.
— Мне это до лампочки, — хмыкнул Чэпмэн. — Что я теряю? Еще меньше, чем вы.
Он уже открывал дверь.
— Чэпмэн, — мягко произнес Фрост.
— Да?
— Спасибо, что пришли. Извините, я немного не в себе.
— Я понимаю, — вздохнул Чэпмэн.
Он вышел и закрыл за собой дверь. Фрост слышал, как Чэпмэн поднялся по лестнице, как вышел в переулок. Наконец, его шаги стихли.
23
Будет ли и через тысячу лет сирень пахнуть точно так же? — размышляла Мона Кэмпбел. Перехватит ли дух у человека при виде луга, покрытого бледно-желтым ковром нарциссов? И останется ли вообще тогда место для сирени и нарциссов?
Она тихо раскачивалась в старом кресле-качалке, которое нашла на чердаке, снесла вниз, очистила от пыли и паутины — чтобы раскачиваться и глядеть в окно на чудо летних зеленых сумерек.
Скоро затеплятся светлячки, зарыдает козодой, от реки поднимется туман.
Она сидела, раскачивалась, и мягкое благословение летнего вечера нисходило на нее, и не было ничего важнее, чем просто сидеть, раскачиваться, глядеть в окно и видеть, как зеленые цвета темнеют, становятся сизыми, как чернеют тени и наступающая прохлада ночи стирает из памяти все, кроме ощущения дневной жары.
Вот и пришел час, — нашептывало ей сознание, изо всех сил старающееся напомнить о себе — и надо прийти наконец к решению.
Но шепоток затих в сгущающейся темноте, думать не хотелось, хотелось просто сидеть, растворяясь в тишине.
Фантазии, подумала Мона, все это только фантазии. Потому что в такой час, в сумерках, дышащих обновленной влажной землей, мысли могут быть лишь плодом воображения. Потому что все — и светляки, и сумерки, и запахи — все говорит о цикличности, о жизни и смерти, об этих составных частях космического начала и конца.
Это надо запомнить надолго, сохранить в себе на те века, которые открылись перед человечеством — не перед всем родом, но перед каждым его представителем. Но она знала, что все забудет, ведь о таком думаешь не в молодости. Эти мысли — удел пожилых, безвкусно одетых людей, похожих на нее, слишком долго занимавшихся странными вещами. Зачем, например, ей — женщине — математика? Ей хватило бы и арифметики, чтобы вести семейный бюджет. А на что еще дается женщине жизнь?!
И почему она, Мона Кэмпбел, должна в одиночку искать ответ, дать который способен только Бог — если он существует?
Если бы только знать, каким станет мир через тысячу лет — не в бытовых проявлениях, это неважно, это внешнее, но как изменится сам человек? Что будет с миром, когда все человечество станет вечно молодым? Придет ли мудрость, когда не станет ни морщинистых лиц, ни седых волос? Не уничтожат ли ее неувядающая плоть и неутомимая мускулатура? А доброта, терпение, раздумья — они оставят человека? Сможет ли тогда человек сидеть в кресле-качалке, глядеть как опускается вечер и находить удовлетворение в приходе темноты?
Не окажется ли обманом вечная молодость? Не постигнет ли человечество вечная пустота, раздражение от бесконечности дней, разочарование в вечности? Что останется в человеке после десятитысячного бракосочетания, после миллиардного тыквенного пирога, после стотысячной весны с ее сиренью и нарциссами?
Что нужно человеку больше, чем жизнь?
Обойдется ли он меньшим, чем смерть?
Она не могла ответить на эти вопросы, а ответить была должна — хотя бы себе, если уж не остальным.