насчет… э-э, удобств.
В скверном зеркале над раковиной в туалете я вижу человека. Лицо. Так и есть: это я. Я на всякий случай спросил у него имя, но ответа не получил. Но этот печальный образ все же оказался гораздо бодрее, чем я опасался. Даже на щеках проступал бледный румянец – или это обман зрения из-за света свечи? Раньше я об этом не задумывался – а теперь заметил, что я без галстука. Я расстегнул верхнюю пуговицу и стал осмыслять свое положение в этом новом мире. А вдруг я – участник какого-нибудь новомодного «проекта», в котором старикам «дают возможность вновь пережить былые времена»? Специалисты по человеческому «я» воздвигли этот хутор, как воздвигают декорации, с новостями по радио, календарями и актерами-любителями, и запустили туда меня в надежде перезапустить мой мозг, освежить память. Наверняка они где-то тут, за фальшивой стеной. Только они забыли надеть на меня носки и повязать галстук. Нет, что за черт… Я перестал думать всякую ерунду и вышел. В туалете я ничего не сделал, но все же позволил им пребывать в блаженной мечте о результатах писательского труда.
Этой ночью мальчику приснился подводный сон. Он парил в голубом море вместе с овцами. Те гребли ушами. Затянутый сон, холодный, меня он не увлек. Я склонился набок и стал смотреть просветительский фильм о дамской моде начала века в – судя по всему – Бостоне или каком-то другом новоанглийском городе. Очень даже неплохой фильм. Все ясно. Девочке хочется городской жизни.
– Значит, нам так и суждено тут загнуться? В этой проклятой темноте? – говорит она на следующий день своей бабушке с неожиданной горячностью. – И есть какую-то заледенелую тухлую мороженую треску?! – кричит она на свою бабушку. Старуха удивленно смотрит на нее. Раньше никто не видел, чтоб этот ребенок злился. Горячая злость в студеной кухне. От лица Эйвис поднимаются струи пара, а из ноздрей Души Живой – хилые облачка. Я сижу за кухонным столом, закутанный в покрывало. Мальчик большими глазами смотрит на них из-под шапки. Девочка и бабушка. В сыром воздухе между ними – умершая женщина. И старуха пытается перетянуться через эту замерзшую могилу:
– Успокойся, ягненочек мой, а то ты так себя ведешь, как будто сейчас прямо конец света будет!
– А вот возьму и выйду!
– Да не выйдешь ты никуда! Ни на шажочек!
Но она уходит. Девчонку-подростка доконали холод и отсутствие света. Уголь вот-вот закончится, а буран все не думает кончаться – я такого не припомню. Она направляется в сарай. Видимость – руки своей не видать. Буран бушует словно война, шпарит как из немецкого пулемета. А она все равно собирается выйти. Наверно, от угла дома до сарая с динамо-машинкой протянута веревочка как раз на такой случай. Но девчонка? Двенадцатилетка? Она справится? Пристройка – словно преддверие ада, и мы лишь беспомощно наблюдаем, как ее ярость мощным рывком открывает дверь, а за дверью – неистовство. На пол внутрь дома валится часть сугроба, воздух наполняется мелким снежком. Она перешагивает через него и исчезает за порогом.
Старуха бормочет под нос:
Убежал малец в буран
и боится.
Ах, не приживется он
у лисицы.
Затем она снова бредет в дом, шаркая домашними тапочками – этими шерстянками с мозолистой подошвой. Мальчик бежит за ней с расспросами. Я задерживаюсь. Здесь стоит пузатая усталая на вид бочка с клеймом «СИГЛО», словно колодец из старой селедочной сказки[17]. Она напоминает мне Бёдди Стейнгримса. Здесь стоит крепкий запах животных на разных стадиях бытия. Вяленые пикши, копченые бараньи окорока, седло, бараний рог, изгрызенные кости на полу. Галоши фермера – в таком виде, в каком с ними расстался писатель. В маленькой аптеке Ибсена в Гримстаде его ботинки лежали в стеклянной витрине. Я бы не смог влезть в его обувь. Она мне на два размера мала. У великого писателя ноги-невелички. В Акюрейри в «Доме Давида» до сих пор хранят рубашки Давида Стефаунссона[18], отутюженные, сложенные, белоснежные. На буфете стоит ополовиненный пакет кофе 1965 года. Норвежцы, видимо, Ибсена обратно не ждали. Та витрина была заперта. А для исландцев поэты не умирают. Они всегда могут вернуться, подогреть себе кофе и надеть чистую рубашку. А где же теперь мои рубашки и обувь? Моя Ранга следит за тем, чтоб складывать мои рубашки и чистить ботинки. Галоши фермера мне не подходят: велики на два размера. Ботинки Ибсена запросто уместились бы в них. Жизнь – больше, чем литература. А это самовозвеличивание у нас, писателей, – просто раздражает! Мы пытаемся казаться значительными и делаем вид, будто останемся в веках из-за того, что вяло копошимся у кромки жизни, этой гигантской высокогорной пустоши, которую каждый день надо завоевывать, атаковать целым полком мужества, подзуживать ее пулеметными очередями нынешнего дня. Наполеон. Хроульв. Вот это были люди! Хроульв был автором собственной жизни. И он пошел гораздо дальше меня. На целый день пути при зимнем буране с севера, чтоб спасти одну лохматую душу с двумя ягнятами. А я едва мог заставить себя сходить в библиотеку за историческим источником. Хроульв был более великим писателем, чем я. Галоши сорок четвертого размера.
Проходят долгие холодные минуты, – но вот мальчик кричит: «Смотри! Свет! Бабушка! Она смогла!» – и нам становится легче дышать. В снежной слепоте тускло зажигаются две лампочки, хотя самой динамо-машинки сквозь бушевание вьюги не слышно.
Я задерживаюсь, чтоб подождать девочку. Сначала в пристройке, затем в кухне. Минуты идут. Полчаса. Вот уже начало смеркаться. Нет, сейчас мне не все равно. Откуда у меня такая ответственность? Я выхожу из кухни и вновь возвращаюсь в сапогах, которые мне велики, и затрапезном пальто, которое нахожу на вешалке, и ищу шапку и варежки. Старуха бормочет:
– Да вернется она, раз у нее в крови злость кипит. Вот увидишь. Ах, она там что-то насчет машинки разнюхивает.
Мальчик дает мне свою шапку – мой маленький соратник, – а Душа Живая продолжает ворчать, экая упрямица, и вот – я просто выхожу без варежек!
Я соображаю – когда мне с трех попыток удается оторвать от косяка примерзшую входную дверь, – что я не выходил из дому с тех самых пор, как прибыл сюда. Сейчас явно не самая подходящая погода для того, чтоб девяностолетнему отправляться на прогулку – но вперед же! Я окунаюсь в пургу, с голыми руками против дьявола. Пробираюсь сквозь сугроб у пристройки, а затем направо, вдоль стены дома,