всех нас такое чувство, какое, наверно, испытывают солдаты после боя. Усталость и изумление перед собственным геройством. Быстрее всех отвлекается от героических мыслей Ляма. Она уже расспрашивает, красивая ли жена у Абдуллина и хорошо ли она одевается.
К вечеру стена вдруг заговорила необычным голосом. Кто-то стучал медленно и осторожно, очень неопытной рукой.
— Же-ня! Же-ня! — зовет стена.
Это Абдуллин. Его осторожные стуки складываются наконец во фразу, понятную только мне:
— Простишь ли ты меня?
— За что это он прощения просит? Может, у вас с ним роман был, Женечка?
А Абдуллин, видимо до основания потрясенный всем происходящим, никак не успокаивается. Стучит и стучит.
— Как ты могла пойти на такой риск? В ответ на мое бездушие? Что было бы, если бы вы попались?
— А попадаться не надо. Надо овладевать тюремной техникой. А техника, как известно, в период реконструкции решает все.
17. НА КОНВЕЙЕРЕ
За меня снова взялись. Меня поставили "на конвейер". Непрерывный допрос. Они меняются, а я остаюсь все та же. Семь суток без сна и еды, даже без возвращения в камеру. Хорошо выбритые, отоспавшиеся, они проходили передо мной как во сне. Ливанов, Царевский, Крохичев, Веверс, Ельшин и его "ассистент" лейтенант Бикчентаев — коротенький розовощекий парнишка с мелкими кудряшками, похожий на закормленного орехами индюшонка.
Цель конвейера — истощить нервы, обессилить физически, сломить сопротивление, заставить подписать то, что им требуется.
В первые дни я еще отмечала про себя индивидуальные особенности каждого из сменяющихся следователей. Ливанов по-прежнему спокоен, официален. Он настаивает на том, чтобы я подписала самую чудовищную чушь, с таким видом, точно это самая естественная и притом незначительная часть некой канцелярской процедуры. Царевский и Веверс всегда орут, угрожают. Веверс при этом нюхает белый порошок — кокаин. Нанюхавшись, он не только угрожает, но и хохочет надо мной.
— Ха-ха-ха! Что стало из бывшей университетской красотки! Да вам сейчас сорок лет можно дать! Не узнал бы Аксенов свою кралю. А еще немного поупрямитесь, так и совсем в бабусю превратим. Вы еще в резиновом карцере не бывали? Ах, нет! Ну, значит, еще все впереди…
Майор Ельшин остается неизменно галантным и "гуманным". Он любит говорить о моих детях. Он слышал, что я хорошая мать. А оказывается, я своих детей совсем не жалею. Осведомившись, почему это я стала такая "бледненькая", услышав в ответ, что меня допрашивают без сна и еды уже четверо или пятеро суток, он "изумляется".
— Неужели стоит так себя мучить, чтобы не подписать вот этого чисто формального пустякового протокола? Подписывайте быстро и ложитесь спать. Прямо здесь, на диване. Я скажу, чтобы вас не тревожили.
В пустяковых протоколах говорилось, что я по поручению Эльвова организовала при Союзе писателей Татарии филиал редакционной террористической группы, завербовав туда следующих людей. Дальше шел список татарских писателей, начиная с тогдашнего председателя союза Кави Наджми.
— Жалеете Наджми? А он вас не жалел… — загадочно бросает майор.
— Это дело его совести.
— Да что вы — евангельская христианка, что ли?
— Просто честный человек.
Майор снова не упускает случая блеснуть эрудицией и произносит краткую речь на тему марксистско-ленинского учения о морали. Честно то, что полезно для пролетариата и его государства.
— Для пролетарского государства не может быть полезно истребление первого поколения татарской советской творческой интеллигенции, к тому же партийной.
— Мы имеем точные данные, что эти люди — враги народа.
— Тогда зачем же вам в дополнение к этим точным данным еще и мои показания?
— Для документального оформления.
— Я не могу оформлять то, что мне неизвестно.
— Вы не верите нам?
— Как же я могу вам верить, когда вы меня ни за что ни про что держите в тюрьме, да еще применяете незаконные методы следствия?
— Что же мы делаем незаконного?
— Уже много дней не даете мне спать, пить и есть, чтобы вынудить у меня лживые показания.
— Пожалуйста, обедайте. Сейчас принесут. Подпишите только. Сами себя мучаете…
Лейтенант Бикчентаев, который теперь всегда приходит вместе с майором, видимо, проходит практику, стоит "на подхвате", повторяя концы фраз, как годовалый младенец, начинающий говорить.
— Сами виноваты, — говорит майор.
— …виноваты, — как эхо откликается лейтенант.
— Только задерживаете следствие… — Это майор.
— …следствие! — подтверждает лейтенант.
Однажды майор Ельшин составил протокол о моих отношениях с татарской интеллигенцией.
— Для чего вам, человеку, знающему французский и немецкий, потребовалось приняться за изучение татарского языка?
— Для литературно-переводческой работы.
— Но ведь это язык некультурный…
— Некультурный? А вы тоже такого же мнения, лейтенант?
Индюшонок молчит, смущенно улыбается. После этой прелюдии мне предлагают подписать протокол, в котором сказано, что по заданию троцкистского центра я пыталась наладить беспринципный блок с буржуазно-националистическими элементами татарской интеллигенции. Я еще острю:
— Да, всю жизнь мечтала объединить мусульманский мир для торжества ислама.
Майор похохатывает, но есть и пить мне все-таки не дает и спать не отпускает.
Тогда мне казалось, что страдания мои безмерны. Но через несколько месяцев я узнала, что мой конвейер был детской игрушкой сравнительно с тем, что практиковалось позднее, начиная с июня 1937 года. Мне не давали спать и есть, но я сидела, а не стояла на ногах сутками. Мне давали иногда воду из следовательского графина. Меня не били.
Правда, однажды Веверс чуть не убил меня, но это произошло под влиянием кокаиновых паров, в состоянии невменяемом, и страшно испугало самого Веверса.
Произошло это, кажется, в пятую или шестую конвейерную ночь. Я была уже в полубредовом состоянии. Чтобы оказать "давление на психику", практиковалось усаживание арестованного очень далеко от следователя, иногда через всю комнату. В данном случае Веверс усадил меня у противоположной стены и стал орать свои вопросы через весь большой кабинет. Речь шла о том, с какого года я знаю профессора Корбута, примыкавшего в 1927 году к троцкистской оппозиции.
— Не помню, с какого года точно, но давно, еще до голосования его за линию оппозиции.
— Что-о-о? — Распаленный кокаином и моим упорством, Веверс окончательно сатанеет. — Оппозиция? Вы именуете эту банду убийц и шпионов оппозицией! Ах вы…
Большое каменное пресс-папье с веверсовского стола со всего размаха летит в меня. Только увидев дыру в стене на расстоянии сантиметра от моего виска, я осознала, какая опасность мне грозила.
Веверс испугался до того, что даже подал мне сам стакан с водой. Руки его тряслись. Убивать следственных до смерти им еще не разрешалось. Он немного увлекся.
На седьмые сутки конвейера меня отвели этажом ниже к полковнику, фамилии которого не могу вспомнить. Здесь впервые мне было предложено стоять во время допроса. Я засыпала