Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много ли путного в людской радости?.. Точно ошалев, полезли к кабине со всех сторон. Кто-то склонился над тобой. Кто-то вытер пот с лица. Другой в грубоватой ласке крепко хлопнул по плечу, сунул в руки фляжку с водкой.
Все это ты воспринимал как-то смутно, точно спросонок, но ты ясно видел неподдельную радость на грубых от мороза и ветра лицах рыбаков. Видел ликующий блеск в их глазах. Потрескавшиеся губы растягивались в улыбке. Ослепительно белые зубы обнажались в хриплом хохоте. Перебивали друг друга голоса. И вспомнилось тебе, что подобное, впрочем, нет, гораздо большее ликование, всеобщую радость людскую ты уже однажды видел, пережил. Ну да, тогда ты был совсем мальчишкой. То ли уже учился, то ли только собирался в школу. Да, в том году мать выпросила для тебя у приехавшего из района уполномоченного железную ручку с двумя наконечниками, и ты даже спать укладывался тогда, крепко стиснув в руке гладкую ручку и замызганный растрепанный букварь. И еще в том году окончилась война. Возвращались в аулы опаленные войной мужчины. А на встречу своих славных батыров высыпали из домов, лачуг и юрт все, кто держался на ногах, старики, женщины, детишки... Набрасывались на солдата, висли на шее, обнимали, целовали его — и так же, как сейчас эти рыбаки, смущенно и счастливо смеялись, говорили что-то взахлеб, невпопад, сквозь слезы... И тогда кто-нибудь из почтенных стариков успокаивал толпу. Люди повиновались его воле, брали себя в руки, проглатывая слезы радости и горя. А безутешные вдовы и дети, не дождавшиеся кормильцев — мужей и отцов, сиротливо толпились в прихожей и, приникая к косяку, беззвучно плакали, зажимали ладонями рты...
— Айналайын!.. Азамат мой! Да буду тебе жертвой!..
Доносившийся сзади старческий, дребезжащий голос вывел тебя из оцепенения. Оттолкнув дверцу, ты с усилием высунул сначала одну ногу, потом вторую. Голос старика дрогнул от избытка чувства. Он обхватил тебе ноги:
— Опора наша! Азамат наш... Кормилец нашего рода… завелся, чуть не рыдая, старик.
— Кошеке... Ну, успокойтесь. Встаньте!
— Встану, родной, встану, несравненный!.. Да как я, недостойный старикашка, на тебя голос повышал? Прости, заступник ты наш.
И долго еще не мог успокоиться Кошен, мелко тряслись его узкие плечи под заскорузлым кожухом.
* * *
Старая машина с помятым радиатором мчится по степи. Извилистая дорога, увлекая, вьется-стелется впереди, и потом вдруг, точно играя с шофером, нырнет в заросли будылистой высохшей полыни, пропадет из глаз, притаится — и тут же, как бы подразнивая, обнаружит себя, объявится узкой серой тесьмой по склону очередного перевала — вот она, мол, я... В такие минуты председателя охватывал задор, глаза его поблескивали:
— Жми, дорогой! Газуй! — трепал он по плечу шофера. — Можно, конечно... но, видишь...
— Ничего не вижу, кроме вот тебя, себя... и еще впереди нашего с тобой аула. Давай, газуй, брат!
— Можно, конечно... но дорога... разве по такой дороге разгонишься?!
— А ты не гляди на дорогу. Понимаешь? Не гляди, а просто жми вовсю!
— Х-ха, сказал! Драндулетина наша рассыплется! Костей не соберем.
— Ну и бог с ней! Спишем...
— Да?
— Конечно, спишем. Новую машину получим.
— Ну, вы... басеке, что-то сегодня...
Шофер кинул искоса шельмоватый взгляд. Нет, вроде не шутит. Нетерпеливо уставился вдаль — в бесконечную и выгоревшую степь. Где ее начало и где конец? И доберутся ли они сегодня до аула? Нетерпение председателя передавалось и шоферу, и он то и дело, подтянув козырек фуражки и покрепче стиснув руль, жал на газ до упора. В колхозе они работают примерно с одной поры. И с того времени, считай, неразлучны. Почти не обходятся друг без друга. Председатель ни себе, ни другим не дает передышки. Сколько раз они, бывало, неделями, а то и месяцами болтались бог знает где, вдали от семьи, от аула, и что-то не помнилось, чтобы председатель, возвращаясь в очередной раз домой, выказывал такое вот нетерпение, как сейчас: «Давай, жми. Газуй! Скорее! Спишем ее...» Ни черта он не спишет. Врет. Как наш колхоз, и эта развалюха машина, теперь с подбитым радиатором, живучая. Чудным оказался, однако, он...
Да, на этот раз баскарма удивил всех. Обошел, с носом оставил даже раимовского председателя, «растопи-камня»... Что там ни говори, а вся рыба в заречных озерах и старице досталась им одним. Выбравшись на тот берег, без устали черпали ее день и ночь. И лишь на третьи сутки вымотались вконец. Насквозь промокшие, продрогшие, голодные, они уже еле держались на ногах и думали только об одном — о каком-никаком тепле, о еде, о сне. Кое-как дотащились до заброшенной, бог весть кем и когда поставленной камышовой лачуги. Ввалились в нее гурьбой и опешили: от двери остались одни косяки, окна разбиты, промозглый ветер гуляет, посвистывая в пустых проемах. Кто-то не удержался, крякнул с досады:
— Де-ла-а!
— Слава богу, хоть такая есть.
— Ну, что стоите? Дверь бы с окнами занавесить. Огонь бы развести!
— А ну-ка, давай, живо!
Слова эти, как обычно, адресовались одному человеку — шоферу. Он и помоложе других, пошустрее, попокладистее, и потому каждый, у кого на бороде пробивалась щетина, считал себя вправе обращаться с ним, как с мальчиком на побегушках. И безотказный шофер-бала не возражал, всегда и всем отзывался своим: «М-ма-мент». Однако на этот раз и он будто не слышал, отводил равнодушные глаза. А тут еще старик, худой и изможденный, едва войдя в лачугу, повис на нем, будто разомлевшая девка. Шофер было с досадой отстранил его, но старик привалился опять... В эти дни, дорвавшись до богатых тоней, старый Кошен раззадорился, никак не хотел отставать от молодых и вот так умаялся, что едва держался на ногах, засыпая на ходу, припав головой к первому попавшемуся чужому плечу. Шофер насмешливо скосился на старика и, неожиданно озоруя, будто в нем бес проснулся, подхватил его под руки:
— Знаете, что, старина, спляшем, что ли, в честь удачи, а?!
Старик, видно, не слышал. Шофер подмигнул рыбакам.
— А ну, давай! Ас-са!.. — как-то задорно и ловко исполнил выход, увлекая его в середину круга. Старик очнулся, растерянно захлопал глазами:
— Эй, эй. Рехнулся, что ли?..
— Нет, старина, голова на месте. Надо удачу отметить... Ну, давайте...
Что с людьми стало? Только что стояли с запавшими щеками, не в силах поднять угрюмые взгляды, — и вот вдруг губы растянулись в улыбке, хриплые глотки исторгали возгласы одобрения, молодо блеснули глаза... Отбил шофер-бала чечетку, прошелся по кругу, и будто поджег, подхватил всех страстный танец горцев — и тех, кто умел, и тех, кто в жизни не плясал, и уже столпились рыбаки в круг и азартно, в такт забухали в одеревенелые от мозолей и холода ладони. Кто должен завесить окна и дверь в этой заброшенной промозглой развалюхе, кому собрать хворост и развести огонь — никто сейчас об этом не думал. Все отодвинулись к стенке, заколотили в ладони яростно, гулко, и шофер чертом пошел-пошел, закружился в дикой азартной пляске, по-прежнему крепко придерживая за пояс старика.
— Ну, старина... Давай, ас-са!
— Эй... эй... Что этот нечестивец делает? Пусти! Пусти, говорят!
И старик, растопырив заплетающиеся ноги, попытался было вырваться из цепких рук джигита. Но шофер силком увлекал его за собой, таскал по всему кругу. Рыбаки хохотали, показывая пальцами на них, радуясь неожиданно подвернувшейся потехе, подталкивали плечом, подзадоривали друг друга, хрипло выкрикивали: «Ас-са! Ас-са!.. Ай да молодец! Вот дает шофер-бала!»
Кто-то кого-то выталкивал в круг. Меж четырех стен лачуги стонал смех, от множества выкриков и голосов стало шумно и тесно. Эхо прокатывалось, разносилось ветром по пустынному побережью. Старик отчаянно отмахивался, заслонял лицо руками: «У, пес! Нашел с кем дурачиться!..»
Бессильные протесты старика еще сильнее потешали рыбаков, будили уснувшую радость. Кто-то завел-затянул песню, и все перестали дубасить в ладони и выкрикивать: «Ас-са!», закинули руки друг другу на плечи и, раскачиваясь, не очень слаженно, но с охотой подхватили сызмала знакомый мотив. И баскарму втянули в свое безоглядное веселье. В таких случаях чаще всего он оставался в стороне, только улыбался, глядя на них, редко когда подтянет, а сегодня и сам не заметил, как стал подпевать во весь голос:
О черноокая, ненаглядная ты моя.
Будь благословенна мать, родившая тебя...
Но эти проникновенные слова точно обожгли язык. Почему-то, совсем некстати, вспомнилась не по годам разнаряженная щеголиха теща с ехидной улыбкой на накрашенных губах: «Разошелся зятек мой, передовик производства. К добру ли?!» А рыбаки не обращали внимания на осекшегося вдруг баскарму, пели, старательно тянули, вкладывая всю душу в старинную, такую задушевную песню, воспевавшую возлюбленную и благословлявшую ту женщину, которая ее родила. Шофер-бала, оставив наконец в покое старика, картинно опустился на колено в середине круга. В руках его незаметно как оказалась маленькая, выделанная из джиды домбра, которую рыбаки вместе со снастями всегда возили с собой. И теперь он яростно хлестал по струнам и горланил во всю мочь. Выходило не бог весть как складно, зато громко и разудало. Баскарма покосился на домбру и нахмурился, потемнел лицом. И эту домбру некогда отец смастерил. Дека ее потрескалась, гриф до черноты захватан руками. Бедную домбру терзал каждый, кому не лень. В непогодь рыбаки обычно не выходят в море. В ненастные дни они, забившись в камышовую лачугу, как придется коротают время, и тогда всяк тренькал на ней, не вытирая жирных или грязных рук, и валялась она всегда где попало. За свою жизнь покойный отец сколько таких домбр смастерил из неприхотливой джиды! Было время, когда на правобережье Арала в каждом порядочном доме висели на самом почетном месте отцовские домбры. И поныне земляки безошибочно определяют их, сделанные некогда руками мастера Амиржана. Это она, отцовская домбра... Сделай отец домбру не из джиды, из другого дерева, она в скитальческой жизни рыбаков давно бы пришла в негодность. В руках шофера звучала она сейчас глухо, не пела — простуженно гундосила.