— Что вас смущает? Моя поза? Моя раскованность или же, наоборот, сдержанность? Здесь слишком светло и нужно зашторить окна?
— Все вместе. Но, прежде всего, меня смущает оказанная мне честь. Ведь, насколько я понимаю, до сих пор в этой ванне вместе с вами позволительно было нежиться только одному человеку. — Он выдержал паузу, достаточную для того, чтобы придать своему откровению достаточный вес, и только после этого изрек: — Ее Величеству королеве Марии Людовике Гонзаге.
В ванной было не так уж светло, чтобы ее следовало немедленно затемнить. Однако же достаточно светло для того, чтобы тайный советник мог заметить, как отчетливо, угрожающе побледнело лицо лесбийской любовницы Ее Величества. Было мгновение, когда Коронному Карлику показалось, что женщина вот-вот вцепится ему в горло. А то и с диким визгом выскочит из ванны.
— Повторите то, что вы только что сказали, — поразила она его абсолютным несоответствием своей реакции.
Ненависть и испуг в глазах Клавдии намертво смешались. Голос внезапно охрип. Волосы как-то сами собой растрепались. Если бы они были черными или седыми, она напоминала бы озерную колдунью.
18
— Появились добровольцы, господин полковник, их двое. Хотя вызвалось пятеро.
— Неужели пятеро?
— Но я выбрал двоих.
— Кто они? — сурово спросил Сирко, мельком взглянув на стоявшего в двух шагах от него князя Гяура.
В этом взгляде его угадывались укор и торжество. Еще несколько минут назад Гяур решительно усомнился, что среди казаков найдется хотя бы один, кто решился бы каким-то «хитрым образом» оказаться в плену у испанцев, дабы там вначале отказываться вообще что-либо сообщать, а потом, под каленым железом и прочими тяжкими муками, глядя в пустые глазницы смерти, наконец заговорить. Но лишь для того, чтобы сказать святую воинскую неправду.
— Плохо же вы знаете казаков, полковник, — заметил тогда Сирко. — Обычная тактика сечевиков. Бывало, что при выборе добровольцев, согласных на четвертование в плену у турок или поляков, дело доходило до сабельных потасовок за право быть избранным для этой Голгофы. Конечно, в этом просматривался кураж, но, в общем-то, человек шел на гибель, ясно осознавая, что муки его падут на алтарь казачьей славы. А еще — появлялась возможность испытать себя на том, через что прошли сотни, если не тысячи, казаков-смертников до него и конечно же пройдут после.
— Я служил в нескольких европейских армиях, — напомнил ему Гяур. — Однако ничего подобного не встречал.
— А что-то подобное казачьему войску в этих европейских армиях вы, князь Одар-Гяур, встречали? Это же… казаки! Их нельзя сравнивать ни с мамлюками, ни с янычарами, ни даже с крылатыми польскими гусарами, о которых в Польше говорят: «Если солнце начнет падать на землю, гусары задержат его остриями своих сабель. Или копий».
Но этот разговор происходил часа два назад. А теперь добровольцы уже появились, и Сирко попросил сотника назвать их.
— Десятник Варакса из моей сотни и пушкарь Ганчук из сотни Зурмаша, — сообщил Гуран.
Холм, на котором они стояли, возвышался посреди гряды осенних пожелтевших холмов, высеянных Господом в полумиле от кромки моря. Некоторые из них издали напоминали остовы разбитых штормами судов. По одну сторону этого штормового кладбища тускло поблескивали в лучах предзакатного солнца островки дюн, по другую — шатры казачьего корпуса.
— Мы не можем жертвовать двумя. Пусть останется один. У нас и так мало воинов, — обронил Гяур.
— Их всегда мало, — резко ответил Сирко. — Но останется действительно один. Кого предпочитаешь? — обратился к сотнику.
— Ганчука.
— Ганчука? Не Вараксу?
— Варакса только недавно пристал к казачьему братству. В бою он, конечно, храбр, однако хитрости казачьей в нем еще нет. Выносливости — тем более.
— Значит, Ганчук? — Сирко прекрасно знал обоих, но именно поэтому выбирать было трудно. Оказывается, бросать в погибельный бой тысячу казаков значительно легче, чем посылать на невидимую для него, полковника, смерть одного-единственного.
«Странно, — подумал Сирко, — что я открыл это для себя только сейчас».
— Но Ганчук отличный бомбардир, — вновь вмешался Гяур. — Уж пушкарей-то должны беречь в любой армии.
— Он прав, — кивнул в сторону князя Сирко. — Ганчук — бомбардир, пушкарь…
— Сколько можно выбирать? — лопнуло терпение у сотника Гурана. — Раз священник желает идти на смерть, пусть идет. Если только к утру он не убоится одного из множества выдуманных церковной братией грехов, на страхе людском замешенных.
— А кто у нас здесь священник? — удивленно уставился Сирко на сотника.
— Понятно кто. Десятник Варакса. Он же — отец Григорий.
— Неужели он действительно был священником?! Что же он до сих пор скрывал это?!
— Так ведь понимал, что в ипостаси священника во Францию его не взяли бы. Здесь нужны сабли, а не церковные кресты. Да и не желает он больше оставаться в священниках, предпочитает окончательно оказачиться. Мне, как своему сотнику, он признался в этом сразу же, ну а перед остальными казак исповедуется, только когда велит душа. Видно, душа отца Григория этого пока что не желает, поскольку не так опасается грехов, как насмешек.
— Странно, — задумчиво проговорил Гяур. — В свое время я знавал одного отца Григория, явно метавшегося когда-то между мечом и посохом. Неужели он все-таки оказался в корпусе наемников?
Сирко оглянулся на князя и пожал плечами.
— Много здесь всякого люда. В казаки человек приходит, как в монастырь, отрекаясь от всего мирского, блудного. Здесь он предстает очищенным от прошлого, как после Страшного суда — новый человек, под новым именем…
19
Перезвон мелодичного прикроватного колокольчика показался д’Артаньяну кличем набата.
Подхватившись, он, прежде всего, взглянул на окно, в котором малиново отражались первые проблески рассвета; потом перевел взгляд на оголенную грудь лежащей рядом девушки. Лицо Лили было покрыто вуалью из золотистых кудрей, мраморно-белая грудь все еще источала лунное сияние, вызывающе устремляясь розоватыми сосками к висевшему на стене спальни образу непорочной Девы Марии, явно обомлевшей от всего происходившего здесь в эту ночь.
«И ты, идиот, способен был уснуть рядом с этой ангельской непорочностью! — швырнул камень в свое мужское самолюбие д’Артаньян. — Ты… способен был уснуть в этой кровати. Господи боже мой! Несчастный! Сколько раз, вспоминая об этом, ты будешь покаянно проклинать себя».