Илья. Связи нет, менталисты Серебряного ничего не знают, портье говорит только по-турецки, и я сижу здесь одна и жду, жив ты или мёртв. Первый триместр, Илья! У меня давление поднялось, меня полчаса мутило, и я дважды бегала в ванную, потому что от нервов меня выворачивало наизнанку. Ты обещал!
Она стояла передо мной, и плечи у неё ходили от частого дыхания, и по щекам блестели дорожки, которые она вытерла раньше, но следы остались. Глаза у неё были красными, и нижняя губа мелко подрагивала, и я знал, что она либо ударит меня по плечу, либо обнимет. Ника всегда выбирала между двумя этими реакциями и никогда не знала заранее, какую выберет.
Я шагнул к ней и обнял.
Руки мои легли ей на спину, и я прижал её к себе, и она упёрлась лбом мне в грудь и несколько секунд стояла так, напряжённая, жёсткая, с вздёрнутыми плечами. Я чувствовал, как колотится её сердце, тахикардия на фоне стресса и обезвоживания.
— Ника, — сказал я тихо. — Я здесь. Я цел. Пациент будет жить.
Она молчала. Кулаки у неё упирались мне в рёбра, и я чувствовал их давление через мокрую рубашку.
— Тебе нельзя нервничать, — продолжил я, и правая моя ладонь легла ей на затылок, на тёплые, чуть влажные волосы у основания косы. — У тебя первый триместр. Ты это знаешь лучше меня, и ты сейчас прекратишь, потому что наш ребёнок не виноват в том, что его отец задержался в операционной.
Ника выдохнула всей грудью, и я почувствовал, как плечи у неё опустились. Кулаки разжались, и ладони легли мне на бока, обхватили, и хватка была крепкой и тёплой.
— Сволочь ты, Разумовский, — прошептала она мне в грудь. — Я тебя убью когда-нибудь. Своими руками. Клянусь.
— Знаю, — сказал я. — Ты это уже давно обещаешь.
Она засмеялась, уткнувшись носом в мою ключицу, и от этого смеха у меня отпустило внутри то, что было стянуто последние двадцать часов. Отпустило что-то глубже, то, что отпускает только рядом с единственным человеком, при котором можно перестать быть мастером-целителем и стать просто мужем, который вернулся домой.
— Давай поедим, — сказал я. — Я расскажу тебе всё. Но сначала поедим, потому что я за двадцать часов выпил только кофе и стакан воды, и если не поем в ближайшие полчаса, мне станет хуже, чем моему пациенту.
Ника отстранилась, посмотрела на меня, оценила моё лицо профессиональным взглядом и кивнула.
— Ресторан внизу ещё работает, — сказала она. — Я проверяла час назад. Идём на веранду. Тебе нужен воздух.
Ресторанная веранда нависала над пляжем. Электрические фонари на столбах горели вполнакала, и в их рыжем свете стеклянные бокалы на столах блестели.
Народу было мало. За дальним столиком ужинала пожилая немецкая пара, и мужчина в белом пиджаке. За соседним столом сидел в одиночестве молодой турок с газетой.
Мы сели у самого края, у деревянных перил. Внизу, в пяти метрах, шуршал прибой, и волны ложились на гальку с тихим шипением. Ритм прибоя был похож на дыхание спящего человека, и от него тянуло в сон.
Официант принёс меню на турецком, и Ника заказала за двоих, потому что она успела выучить названия десятка блюд. Жареная дорадо с лимоном и розмарином, рис с шафраном, салат из печёных баклажанов и кувшин айрана. Мне было всё равно, что есть. Голод и усталость работали лучше любой приправы.
Рыбу принесли через десять минут, на глиняном блюде, и от неё поднимался пар. Я взял вилку и начал есть, и горячая мякоть дорады, разваливавшаяся на волокна от первого касания, показалась мне едой, вкуснее которой я давно не пробовал.
Ника ела медленно, маленькими кусочками, и по тому, как осторожно она подносила вилку ко рту, я понял, что тошнота ещё не прошла до конца. Она ела через силу, потому что знала, что пустой желудок хуже полного, и этот рациональный подход к собственной беременности был настолько в её характере, что я улыбнулся.
— Что? — спросила она, поймав мою улыбку.
— Ты ешь, как пациент, которому прописали лечебное питание. С выражением долга на лице.
— Потому что меня подташнивает, Илюша, и если я сейчас не поем, то через час меня вывернет на пустой желудок, а это больнее. Рассказывай. Отвлеки меня от рыбы.
Я рассказал.
Про КТ-снимок с известковым панцирем вокруг сердца, и как Константин перестал дышать, когда увидел его на мониторе. Про катетеризацию просроченным педиатрическим катетером, потому что другого в госпитале не нашлось. Про кривую давления в форме квадратного корня, которая подтвердила диагноз. Про операцию при свете фонариков, потому что электричество в блоке вырубили.
Ника слушала и ела, и по мере рассказа аппетит у неё, кажется, улучшался. Фельдшер в ней реагировал на каждый поворот: она перестала жевать, когда я описывал момент вскрытия перикарда, и начала кивать, когда я объяснял, почему Гурам пережимал межрёберные артерии пальцами, а не зажимами.
— Панцирь, — произнесла она, когда я закончил описание операции. — Известковый. По всему периметру. Четыре миллиметра толщиной. И двенадцать лекарей до тебя его не нашли.
— Они не искали в сердце, а лечили печень.
— Потому что Мустафа-бей направлял их в печень.
— Да.
Ника отложила вилку и посмотрела на меня.
— Ты сказал, что расскажешь про шприц с ядом.
Я помолчал. Прибой внизу шипел по гальке, и фонари покачивались от ветра, бросая на наш стол мягкие рыжие тени.
— Мустафа-бей попытался убить пациента после операции, — сказал я. — Когда мы вышли из операционной и оставили его ушивать рану. Шприц с суксаметонием и хлоридом калия. Мы увидели это на мониторе из соседней комнаты. Керим-бей вызвал солдат, и они перехватили его в последнюю секунду.
Ника долго молчала. Ветер с моря шевелил салфетку на краю стола, и край салфетки приподнимался и опускался, как маленький белый флаг.
— Его арестовали? — спросила она тихо.
— Увели. Это Османская империя, Ника. Арест тут выглядит иначе. И заканчивается тоже иначе.
Она кивнула. Больше вопросов о Мустафе-бее не задавала. Ника понимала, что есть вещи, о которых лучше знать в общих чертах, и что подробности дворцовой юстиции Османской империи не входят в число тем, полезных для первого триместра беременности.
Я допил айран, откинулся на спинку стула и посмотрел на море. Чёрная вода блестела под звёздами, и далеко на горизонте, в нескольких милях