планы и цели.
Не зная языка, — он трудился для языка, не будучи писателем, — посвятил себя литературе; не имея гроша — был издателем; не имея дарования — занимал его у других и усваивал. Словом, это был человек великий! И как прилично нес он свое величие!
Наделав в столице долгов и выказав весьма ясно и определи-тельно, что он за гусь, он не мог уже оставаться там долее и удалился в провинцию надувать почтенных деревенских жителей, которые свято верят в слово и еще более в слово печатное. Здесь он сразу заметил, что провинции необходим, как он выражался, свой орган; он пригласил людей скромнейших, но далеко способнейших, к себе в сотрудники и обязался, лишь бы были доставляемы деньги и статьи, заниматься редакцией, то есть сочинять обертки, предисловия, книги и билеты на подписку и получать доход.
Когда ему хотелось написать что-нибудь, хоть какую-нибудь заметку или предисловие, он заимствовал где-нибудь мысль, разводил ее, подбавлял своей нахальности — и дело было готово.
Одним словом — это был литературный Дон-Кихот.
Литератор этот вошел в залу важно и бойко, выболтнул несколько французских слов, которые знал, начал смеяться и вертеться, разыгрывая роль светского человека, словно плохой актер в провинциальном театре, и тотчас же с высоты своего величия, к несказанному удивлению Целенцевича, объявил о своем высоком назначении издателя! Это, однако же, не помешало ему кидать нежные взгляды на графиню и Цесю. Но, увы! слава его была еще недостаточно блистательна, и женщины обращали более внимания на его лакированные сапоги, чем на гениальное чело.
— Я приехал поздравить, — отозвался он через минутку.
— Кого и с чем? — спросила Цеся.
— Все ваше семейство с неожиданным, громадным наследством, о котором везде толкуют и в настоящее время…
— Наследство! — подхватил лакомо граф. — Нам! Но об этом мы еще ничего не знаем!
— Как это! Неужели я первый вестник этой золотой новости?
— Но что же это? Что такое, сделайте одолжение, кто вам это сказал? Какое же это наследство? После кого? Где? — восклицали все, окружая его. — Ив зале поднялась суматоха: весть о неожиданном наследстве, о сокровищах — не шутка!
— Да ведь если граф Дендера был женат в Париже на дочери банкира Пети, вероятно, отец ваш (он обратился к старику): вам переходят в наследство после его бездетного сына несколько миллионов, все дома и…
Граф упал в кресло, Сильван закусил до крови губы, Цеся побледнела, кинув гневный взгляд на Фарурея, графиня старательно закуталась в мантилью, словно ей стало холодно.
— А, это наследство моему племяннику, — пробормотал граф, очевидно, взволнованный, но с притворным равнодушием, — не нам! — И вздохнул только.
— Племяннику! — воскликнул литератор. — Кто же это такой? Где он живет? Я не имею счастья знать его.
Но никто не спешил ответом, и наш молодой человек заметил, что он принес в дом только зависть и печаль. Особенно заметное впечатление произвело это известие на Цесю, потому что она то и дело метала огненные взгляды с укором и гневом на бледную физиономию Фарурея. Глухое, долгое молчание, словно страшная тяжесть, налегло на всех. Только Целенцевич и литератор толковали о своих мечтаниях; пан Мавриций сильно уговаривал Целенцевича накидать свои мысли на бумагу, уверяя, что сейчас же их напечатает. Целенцевич, в благодарность за эту любезность, в свою очередь, с увлечением отзывался о теориях и изящных произведениях Голобока, которые тот, выкрав из столичных газет и журналов, выдавал за свои.
Оба кадили взаимно друг другу. К несчастью, им недоставало слушателей, потому что всех занимало и давило в это время неожиданное, баснословное, американское наследство Вацлава!
— Счастливец! — повторял граф с кислой улыбкой. — Счастливец!
— О, теперь, — шепнул Сильван, — ручаюсь, что кинет и Вульки, и панну Франциску!
— Не понимаю, — прервала Цеся, — что тут особенного… Досталось ему наследство, ну, и очень хорошо; пусть наслаждается, нечего и говорить об этом.
Все общество было, однако ж, сильно поражено новостью, а Фарурей, заметив, что Цеся в каком-то спазматическом, весьма дурном расположении, намекает на парикмахера и допрашивает о знаменитом дантисте, чего до сих пор еще не позволяла себе никогда, — недовольный, раздосадованный, удалился.
Литератор между тем заботливо расспрашивал Целенцевича о Вацлаве, не сомневаясь, что человек так по-калифорнийски обогатившийся, возьмет у него, по крайней мере, билетов пятьдесят на Третьегодник и Двумесячник, захочет показаться меценатом, откроет кошелек и поможет пану Маврицию облачаться в лакированные сапоги, рейтфраки и часовые цепочки…
Мечтал он, этот двигатель литературной деятельности, что ему дадут, по крайней мере, сто тысяч на литературное дело и, получив их, рассчитывал явиться великолепно в Житкове и еще великолепнее жениться. Тут дело шло не о Третьегоднике, и не о Двумесячнике, и не о литературе, а, увы! о кармане издателя на настоящее и будущие времена.
Таким образом, обстоятельно разузнав о вкусах, характере, летах, местопребывании Вацлава и видя, что в Дендерове его принимают как-то не так, как бы хотелось ему, хоть он немало толковал о своих связях в столице со множеством князей, графов и баронов, старательно называя их по имени и по отечеству, улизнул à l'anglaise [55], торопясь к первой минуте хорошего расположения обогатившегося молодого человека.
Но уже он не один строил планы на бедного, за минуту забытого всеми сироту: все окружающие корыстолюбиво таращили на него глаза, когда он, ослепленный, оглушенный своим счастьем и так еще не привыкший к нему, казалось, не понимал еще, какие новые силы, новую власть, значение, даже новые достоинства придавало ему богатство.
Кто же изобразит, что делалось в душе графа при виде своего падения рядом с возвышением сироты! Что делалось в душе Цеси, которая могла бы теперь с ним иметь все, что ценила, и, наказанная за свою холодность и продажность, видела ускользающее из рук ее богатство!
Сильван, для которого деньги имели непреодолимую силу магнита, начинал подумывать, как бы сблизиться с Вацлавом, не сомневаясь, что он станет ссужать его, а это было необходимо, потому что и Повала, и Фарурей уже любезно отказывали.
В Вульках только весть о наследстве произвела на всех неприятное впечатление; ее привез ксендз Варель; он нашел ротмистра подле конюшни и шепнул ему на ухо удивительную новость.
Старик побледнел, заломил руки и остановился как вкопанный, словно его поразило большое несчастье.
— Что с тобой? — спросил ксендз.
— Что? — сказал старик. — Последние, лучшие, самые дорогие надежды мои разлетелись.
— Какие надежды?
— А, любезный отче! Будто не знаешь ты, мне мечталось женить их; но воля Божия!
— Кого же это тебе хотелось женить?
— Да его на моей Фране: ведь они