долю своего ресурса, а этот, измождённый, работающий из последних волокон, отдавал за каждую систолу всё, что у него оставалось.
В операционной стало тихо.
Гурам стоял с ранорасширителем в руках и смотрел. Я видел, как у него на лице сменились три выражения: профессиональный интерес, осознание масштаба и страх. Третье осталось.
— Это неоперабельно, — сказал он.
Голос у Гурама звучал ровно, без истерики, и от этого его слова казались тяжелее, чем если бы он кричал.
— Толщина панциря — минимум четыре-пять миллиметров, местами больше, — продолжил Гурам, не отрывая глаз от операционного поля. — Он врос в эпикард. Под ним стенка желудочка, три миллиметра, может быть, два с половиной. На снимках было видно, но вживую это другое. Если скальпель пройдёт на полмиллиметра глубже, мы вскроем полость желудочка. Кровь ударит фонтаном. Аппарата искусственного кровообращения у нас нет. Зашить перфорацию миокарда при таком давлении и такой коагулопатии невозможно. Пациент умрёт на столе за минуту.
Константин у манометра побледнел ещё сильнее, и на его верхней губе выступила испарина.
Алексей Павлович за моим плечом молчал. Я чувствовал его дыхание на своей шее и по этому дыханию знал, что он ждёт моего решения.
Медсёстры у стены замерли. Анестезиолог продолжал ритмично сжимать грушу дыхательного мешка, и мягкое шипение воздуха, входящего в лёгкие пациента, было единственным живым звуком в операционной.
Я смотрел на сердце в каменном панцире и думал. Думал о стенке желудочка толщиной в три миллиметра и о том, как провести лезвие по линии, отделяющей мёртвый кальцинат от живого миокарда, ни разу не пересечь эту линию, на протяжении тридцати, может быть, сорока сантиметров непрерывного разреза.
— Дайте мне единичку, — сказал я.
Гурам поднял голову.
— Илья Григорьевич…
— Микрохирургический скальпель, лезвие номер один. И микроножницы. Лоток справа.
Гурам посмотрел на меня. Я не стал ничего объяснять, потому что объяснять было нечего. Зашить пациента означало убить его. Панцирь на сердце означал смерть в течение суток, а может быть, часов. Мустафа-бей подтвердил: пациент не переживёт ночь. Единственный шанс у Кемаль-паши лежал в этих четырёх-пяти миллиметрах кальцината, которые нужно было снять с работающего сердца, не повредив стенку, которая под ними.
— Держите крючки, — сказал я Гураму. — И не говорите мне под руку. Алексей Павлович, промокайте поле, когда скажу. Константин, давление и ритм, каждые тридцать секунд.
Сестра подала мне лоток. Микрохирургический скальпель лежал в стерильной упаковке с рукояткой длиной в четыре пальца. Лезвие номер один, самое маленькое в хирургическом арсенале. Крошечный, изогнутый треугольник закалённой стали, острый до такой степени, что при неловком движении он мог бы разрезать перчатку, кожу и фасцию одним касанием.
Я взял скальпель и наклонился над операционным полем.
Панцирь вблизи выглядел ещё хуже, чем с расстояния вытянутой руки. Кальцинат покрывал переднюю стенку сердца сплошным слоем, от основания аорты до верхушки, и переходил на боковые поверхности, исчезая за краями разведённой грудной клетки. В бороздах между наростами поблёскивала тёмная жидкость, серозный выпот, скопившийся между панцирем и тем, что осталось от висцерального листка перикарда. Кое-где из бугристой поверхности торчали бледные нити, это были спайки, соединявшие наружный лист перикарда с кальцинатом, и при каждом толчке сердца эти нити натягивались и подрагивали.
Я поставил кончик лезвия на край панциря, в точку, где кальцинат казался тоньше, вблизи передней межжелудочковой борозды, и сделал первый надрез.
Сталь вошла в известковую массу, и из-под лезвия посыпалась белая пыль. Она повисла в воздухе над операционным полем. Ощущение под пальцами было странным. Скальпель шёл через кальцинат, как нож через мел, с лёгким скрежетом, который передавался по рукоятке в подушечки пальцев, и этот скрежет я слышал кожей.
Первый надрез вышел длиной в полтора сантиметра и глубиной в два миллиметра. Под белой коркой обнажилась неровная, живая, грязно-розовая ткань. Граница между камнем и плотью шла не ровной линией, а зубцами и языками, где кальцинат врастал в эпикард, а эпикард прорастал в кальцинат, и разделить их скальпелем значило идти по минному полю, где каждый миллиметр мог оказаться стенкой коронарного сосуда или истончённым миокардом.
Я начал работать.
Ритм, вот что было ключом. Сердце билось с частотой сорок восемь ударов в минуту, медленно, и каждый удар колебал панцирь. В систолу мышца сокращалась, панцирь приподнимался на долю миллиметра, и зазор между камнем и живой тканью исчезал. В диастолу мышца расслаблялась, и зазор появлялся снова, микроскопический, может быть, четверть миллиметра, но достаточный, чтобы кончик скальпеля мог пройти по границе, не зацепив стенку.
Сорок восемь ударов в минуту, это ноль целых восемь десятых удара в секунду. Диастола при такой частоте длилась примерно семьсот миллисекунд. За эти семьсот миллисекунд мне нужно было поставить лезвие, провести надрез длиной в миллиметр-полтора и убрать руку до начала следующей систолы.
Миллиметр за миллиметр. Удар за ударом.
Пятый надрез. Десятый. Пятнадцатый. Белая пыль кальцината оседала на перчатках, на рукавах халата и ресницах. Она была везде.
Прошло двадцать минут. Или тридцать. Я перестал считать время. Спина начала деревенеть, и первым дала о себе знать поясница. Длинные мышцы-разгибатели, удерживавшие мой корпус в статичном наклоне над операционным полем, горели от накопившейся молочной кислоты. Плечи ломило. Локти, которые я упирал в край стола для стабилизации рук, онемели от давления на локтевые нервы, и безымянные пальцы на обеих руках начали покалывать. Мизинцы уже не чувствовали.
Руки наливались свинцом. Микрохирургический скальпель весил граммов пятнадцать, и через сорок минут непрерывной работы эти пятнадцать граммов ощущались как несколько килограммов. Запястья горели, мелкие мышцы кисти спазмировали, и мне приходилось контролировать каждое движение осознанно, потому что автоматика, на которую я полагался в операционной последние годы, начала давать сбои. Пальцы хотели дрожать. Я не позволял им.
— Давление пятьдесят пять на тридцать, — голос Константина звучал где-то далеко, за пределами моего операционного поля, которое сузилось до участка размером с почтовую марку. — Пульс пятьдесят шесть, нарастает тахикардия, три экстрасистолы за последнюю минуту.
Давление падало. Пациент терял кровь из мелких сосудов, которые я перерезал при декортикации, и хотя каждый из них давал капельное кровотечение, вместе они складывались в потерю, с которой организм Кемаль-паши справлялся всё хуже.
— Алексей Павлович, — сказал я, не отрывая глаз от лезвия. — Повторная инфузия, вторая банка. Скорость, максимальная.
— Уже, — ответил Алексей Павлович за моей спиной. Я услышал щелчок зажима и журчание крови по трубке.
Пот заливал мне глаза. Капля скатилась по переносице, повисла на кончике