Все сущее, уверенно полагал Гёте, претерпевает беспрестанные превращения, обусловленные полярностью и совершенствованием — этими «великими маховыми колесами всякой природы»; любое становление, любое превращение совершается в сфере бытия.
…Вновь переплавить сплав творенья,Ломая слаженные звенья, —Заданье вечного труда.Что было силой, станет делом,Огнем, вращающимся телом,Отдохновеньем — никогда.
Пусть длятся древние боренья!Возникновенья, измененья —Лишь нам порой не уследить.Повсюду вечность шевелится,И все к небытию стремится,Чтоб бытию причастным быть.(Перевод Н. Вильмонта — 1, 465)
Так завершается стихотворение «Одно и все». Однако вечное превращение, включающее возникновение и умирание, сберегает распавшееся в лоне непреходящего бытия. Поэтому стихотворение «Завет» начинается следующими строками:
Кто жил, в ничто не обратится!Повсюду вечность шевелится.Причастный бытию блажен!Оно извечно; и законыХранят, тверды и благосклонны,Залоги дивных перемен.(Перевод Н. Вильмонта — 1, 465)
Здесь перед нами не опровержение, а подтверждение мнимого парадокса, состоящего в непреходимости и всеприсутствии бытия.
Для того, кто живет в подобной уверенности «вечного бытия» и его постоянного присутствия, любые различия между прошлым, настоящим и будущим уже несущественны. Таково свойство гётевского «мистицизма» в старости. Об этом ощущении «единовременности» неоднократно упоминал сам поэт. Только подобное ощущение вечности и непрестанности всеприсутствия бытия сделало возможным создание «акта Елены» во второй части «Фауста», в котором античность, средние века и современность словно бы «синхронизированы». «Более всего поражает меня ткань этого первозданного ковра, — писал Гёте Вильгельму фон Гумбольдту 1 сентября 1816 года, — прошлое, настоящее и будущее так удачно сплетены здесь воедино, что сам становишься провидцем, то есть богоподобным. А ведь это в конце концов и есть триумф поэзии как в большом, так и в малом» (XIII, 418–419).[111]
В убеждении, что вечно действующая жизненная сила — «божественна», а «божественное» не может быть воспринято непосредственно, несомненно, скрыты христианские идеи. Однако христианином в буквальном смысле слова Гёте никогда не был. Ведь именно ту веру, которая, собственно, и делает человека христианином, он никак не мог заставить себя принять: веру в однократное историческое самоявление бога в лице Иисуса Христа, в его воскрешение и вознесение. Церковную доктрину, строящуюся на этом как на непреложной и непременно принимаемой на веру истине, он отказывался признать, а ожесточенные, тянущиеся сквозь века споры различных церквей о должном истолковании основ вероучения, как и последствия этих споров, поэт презирал. Согласно свидетельству канцлера фон Мюллера, он как-то раз дал «гениальную характеристику истории церкви как продукта заблуждения и насилия» («Разговоры с Гёте» канцлера фон Мюллера, запись от 19 октября 1823 г.).
Мысль, много лет назад провозглашенная им в «Письме пастора», осталась его кредо и на склоне лет: «Истина да будет нам мила, где бы мы ее ни обрели». «В аптеке нашего Отца много рецептов», — возразил поэт неистовствующему Лафатеру 4 октября 1782 года. Даже еще и в 1826 году Гёте опубликовал в своем журнале «Искусство и древность» написанную им ранее статью, содержавшую полемику с графом Штольбергом, который в свое время (1795) интерпретировал учение Платона с христианских позиций. В ней Гёте говорил о существовании «великого божьего мира», как и об «осознании его общих, беспрерывных и непрерываемых воздействий» («Платон как поборник христианского откровения»). А веровать в чудеса вокруг Иисуса и Марии поэт считал и вовсе невозможным. «Я считаю это, скорее, хулой на великого творца и его откровения в природе», — писал он Лафатеру 9 августа 1782 года (XII, 258).
Распятие было ему ненавистно. В свое время он иронизировал на этот счет в «Венецианских эпиграммах», но и в конце жизни называл его «безобразной деревяшкой, самой отвратительной, что только есть под солнцем». «Ни один разумный человек не пожелал бы раскопать и воткнуть его в землю», — писал он Цельтеру 9 июня 1831 года. Гёте отнюдь не презирал Христа, совсем напротив, он рассматривал его как одного из великих пророков, каких знали и другие религии. Причина его неприязни к культу распятого Христа отчетливо проступает в «Годах странствий», где в «педагогической провинции» воспитатели по наущению автора заявляют, что земной путь Христа «для благородной части человечества поучительней и полезней, чем его смерть» (8, 145). И далее: «При жизни он предстает перед нами как мудрец в высшем смысле слова» (с. 144). Ниже мы читаем: «Он твердо стоит на своем, он неуклонно идет своей дорогой, он возвышает для себя стоящее ниже, уделяет от своей мудрости, силы и богатства простецам, недужным и бедным и через это как бы становится с ними вровень — и в то же время он не отрекается от своего божественного происхождения, дерзает равнять себя с богом и даже провозгласить себя богом» (с. 144–145). Однако на муки Христа, говорят воспитатели из гётевского романа, лучше набросить некий покров «именно потому, что мы так высоко чтим их… Но мы считаем предосудительной дерзостью выставлять орудие мучения и страждущего на нем святого на обозрение солнцу» (с. 146). Орудие мучения отвлекает человека от жизни, которую нужно прожить в вере, любви, надежде — здесь и теперь.
Гёте неизменно отдавал должное нравственному качеству жизни Христа и христианства. Вера же в спасительное деяние Иисуса была для этого не обязательна, тем более что ею заносились в разряд грешников также и его возлюбленные язычники античности. Гёте признавался Эккерману 11 марта 1832 года: «Я преклоняюсь перед ним, как перед божественным откровением высшего принципа нравственности» (Эккерман, 640). Но тут же поэт заметил, что он и солнце тоже почитает, «ибо и оно откровение наивысшего, самое могучее из всех явленных земнородным».
Христианская религия для Гёте — одна из многих, заслуживающая, правда, особого отличия, потому что она признает божественными «унижение и бедность, глумление и поругание, презрение и несчастие, страдание и смерть», мало того — согласна признать, что «даже грех и преступление не только не мешают, но и способствуют святости, и за то почтить их и возлюбить их» готова (8, 139).
Так, среди трех религий, представленных в «педагогической провинции», христианской религии отводится высшее место. «Этническая религия» основана, как утверждают наставники, на благоговейном страхе «перед тем, что превыше нас»: к роду этнических принадлежат все языческие религии. «Философическая» религия «зиждется на благоговении перед тем, что ниже нас».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});