Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Де Бовуар была младше Сартра, но быстро догнала его в учебе. В студенческие годы Симону прозвали Кастором (Бобром) не только из-за того, что по-английски ее фамилия звучит как название этого зверька, но и потому, что она, подобно бобрам, очень много трудилась и, снедаемая неутолимой жаждой деятельности, беспрестанно находилась в движении. По свидетельству одного из бывших экзаменаторов, во время конкурсного экзамена на право занимать должность преподавателя философии члены комиссии долго не могли решить, кому из них, ей или Сартру, присудить первое место. В итоге предпочтение отдали Сартру, поскольку он был выпускником Эколь Нормаль, а де Бовуар — студенткой менее престижной Сорбонны; вдобавок «этот бедняга» уже не в первый раз пытался сдать экзамен.
Когда, получив дипломы, Сартр и де Бовуар должны были либо пожениться, либо разъехаться по разным городам, перед ними серьезно встал вопрос о том, чтобы узаконить свои отношения. В воспоминаниях она описывала причины, побудившие их отказаться от брака: «По многим пунктам мы колебались, но наш анархизм был столь же ярко выражен и столь же агрессивен, как и анархизм анархистов былых времен; он предписывал нам, как и им, отвергать вмешательство общества в наши личные дела». Но после громких слов об обществе, которое душит свободу, вскользь приводится более правдоподобное объяснение: «Я видела, как это тяжело для Сартра...» (Beauvoir 1960: 81). Может быть, без этого печального личного опыта не было бы тех страниц «Второго пола», где психологически тонко и убедительно анализируются мотивы, побуждающие мужчин страшиться брака...
В итоге Сартр и Симона заключили между собой договор, суть которого в том, что они обязались хранить «особого рода» верность друг другу. Каждый из них мог иметь любовные связи, но они не должны были влиять на их «союз», обусловленный общностью интеллектуальных устремлений.
Во время учебы и в первые годы самостоятельной жизни излюбленным способом устанавливать отношения с миром стала для них игра. Лишая жизнь реального содержания, игра убаюкивала и ее, и Сартра мыслью о том, что им удалось счастливо избежать диктата реальности, и они вольны не принадлежать ни одному классу, ни одному поколению. Граница между вымыслом и действительностью оставалась зыбкой, и ничто не сдерживало полета их фантазии. Воображение, нестесненное творческое воображение, осваивало все новые пласты опыта, чтобы позднее питать этим опытом книги. Своевольная и жестокая История вершила их судьбы, она таилась где-то рядом, на расстоянии вытянутой руки, но до поры скрывала грозный лик, словно для того, чтобы в роковые минуты Сартр и Симона в полной мере ощутили силу ее железной хватки. В так называемые «горькие годы» (с 1929-го по 1939-й), накануне всемирного катаклизма, мир пребывал в брожении; классовая борьба то усиливалась, то затихала; социальные идеи возникали и видоизменялись, а де Бовуар «доводила до крайней степени свое неприятие Истории» (Ibid: 372). Уже исходила кровью Испания — первая жертва заигрываний европейских демократий с фашистскими режимами, а Симона, словно зачарованная принцесса, все еще грезила наяву и видела красочные сны о литературе. «Моя шизофреническая приверженность к счастью лишала меня способности видеть политическую реальность» (Ibid.), — вспоминала она.
В 1947 году в эссе «Что такое литература?» Сартра увлекла идея «толкования сновидений», обволакивавших значительную часть французской интеллигенции предвоенной поры, и он создал не лишенную недостатков (но достойную упоминания здесь хотя бы потому, что де Бовуар ее полностью разделяла) теорию, согласно которой во Франции тогда сосуществовало «три поколения» писателей (об этом см.: Полторацкая 2000; Сартр 2000).
Для первого поколения авторов, начавших писать до войны 1914 года (Андре Жид, Франсуа Мориак, Марсель Пруст, Жорж Дюамель, Жюль Ромен, Поль Клодель, Жан Жироду), литература была «маргинальным» занятием, и благодаря своей материальной независимости они сохраняли веру в «абсолютную бескорыстность искусства».
Писатели второго поколения — сюрреалисты — появились на сцене после 1918 года, и ценностная позиция этих «блудных детей» класса буржуазии строилась на отрицании. В ряду писателей сюрреалистического толка Сартр называл Пьера Дриё Ларошеля, Андре Бретона, Бенжамена Пере, Робера Десноса и Поля Морана и увязывал их искания с кризисом объективистского взгляда на мир. Сюрреализм был в «воздухе времени», которым дышали Сартр и де Бовуар. Именно его наследием стали эстетика скандала и пафос отрицания, и от него к ним позднее пришло убеждение в том, что подлинное искусство всегда революционно, а его требования спонтанно согласуются с требованиями Революции с большой буквы. Под влиянием сюрреализма сформировалось и опосредованное книжной традицией отношение де Бовуар к безумцам и маргиналам. Ее привлекала и раскрепощенность этих людей, и выставление ими напоказ самых подспудных устремлений, и отказ от моральных норм, и неодолимая сила фантазии, порождающая бред и причудливые галлюцинации. Поль, героиня «Мандаринов», вспоминая о времени, когда она страдала психическим расстройством, говорит подруге Анне: «<...> ты не можешь себе представить, каким богатым был в то время мир; любая вещь имела десять тысяч граней» (с. 476 наст. изд.). Однако безумный герой романтической, символической и, наконец, сюрреалистической литературы — это, увы, совсем не то, что обычный пациент психиатрической больницы, в котором трудно разглядеть черты провидца, хранителя нетленной мудрости или поэта.
Писатели третьего поколения, к которому Сартр относил и себя, заявили о себе незадолго до Второй мировой войны, когда наметился разрыв между литературным мифом и исторической реальностью. Эти писатели «не уделяли внимания истории, хотя одни объявляли о своей принадлежности к прогрессивным левым, а другие — к революционным левым силам: первые оказались на уровне повторения в духе Кьеркегора, а вторые — на уровне мнимого синтеза вечности и бесконечно малой частицы настоящего» (Сартр 2000: 189—190). Де Бовуар, как и Сартр, полагала в те годы, что французский роман переживает кризис, и предпочитала учиться писательскому ремеслу у заокеанских коллег, в первую очередь у Хемингуэя. Она ценила в его рассказах отказ от описаний, претендующих на объективность, простоту диалога и интерес к мелочам жизни. Американский автор детективов Хэммет научил ее и весьма полезному правилу: «<...> всякий диалог должен продвигать действие» (Beauvoir 1960: 353).
Важной особенностью мировосприятия де Бовуар была ее неизменная устремленность в будущее, и этим качеством она впоследствии наделит многих своих героев[9]. «Выбирать жизнь — значит всегда выбирать грядущее. Без этого порыва, который увлекает нас вперед, мы оказались бы всего лишь плесенью на поверхности земли» (Beauvoir 1945: 82), — настаивала она в 1945 году, уже после того, как на собственном печальном опыте познала, какие чудовищные формы способно явить нам будущее. Воистину, идеи, которые носятся в воздухе, не ведают границ. Устремленность к будущему охватила с начала XX века многомиллионные массы людей, подчинила себе настрой их мыслей, их желания и мечты. Вряд ли кто-нибудь успел позабыть, сколь притягательными оказались в ту пору образы светлого будущего и для нашего народа!
Осмысливая позднее вместе с Сартром свои представления о необходимости жить наполненной жизнью, С. де Бовуар утверждала, что им всегда необходимо было, «чтобы всякая минута чему-то служила, чтобы тело доходило до предела своих возможностей, в том числе и та часть его, какой является мозг» (Beauvoir 1981: 452). В те годы они были верноподданными и законопослушными гражданами «книжного мира» и из дальнего далека взирали на грубую реальность столкновений политических сил.
В предшествовавшие Второй мировой войне десятилетия коммунизм был уже не призраком, бродившим по Европе, а, как заметил французский писатель Клод Руа, рослым, полным жизни детиной, который устрашал и воспламенял мир. Сартр и де Бовуар терпеливо ожидали всемирного пожара и очистительного катаклизма — на меньшее они не были согласны. Им глубоко претил реформизм, и они верили, что общество должно измениться сразу, кардинально и бесповоротно. Их общую позицию в 1936 году, в пору создания Народного фронта, Сартр оценивал так: «В теоретическом плане мы были экстремистами настолько, насколько это возможно» (Ibid.: 540). Практически же революционная фраза существовала для них отдельно от революционного дела, и этих молодых интеллектуалов полностью удовлетворяла игра абстракциями. Они тогда были настолько интегрированы в «книжный мир», что им казалась курьезной мысль о непосредственном участии в политической жизни. «Я верила, что писательский труд должен оставаться аполитичным» (пит. по: SBSJC 1966: 209), — вспоминала об этом времени де Бовуар. Заметим попутно, что в 50-е годы подобная отстраненность казалась ей верхом политической наивности, а в 70-е снова увлекла. Завершая разговор об эволюции взглядов писательницы на перспективы изменения общества, приведем одно из последних ее высказываний на эту тему, относящееся к 1982 году: «Я не хочу <...>, во всяком случае теперь, совершения революции, жестокой и кровавой <...> И речи нет о том, чтобы изменить общественное устройство сверху донизу. Нужно просто немного улучшить во Франции то общество, которое уже существует» (Schwarzer 1984: 126-127).