— Что с тобой? — спросила Даша.
— Я видел Павлика.
Она странно посмотрела на меня:
— И я его видела.
Вот то, чего у меня не может быть ни с какой другой женщиной: увидеть вдвоем (вопреки утверждению Гёте) призрак из дней юности.
И дальше все шло на срывающей душу ноте. Мы оказались за тем самым (или соседним) столиком, где мы сидели с Оськой, когда моя жизнь пошла на слова погодинского романса. И Оська пришел и занял свое место. Он помалкивал, только улыбался смущенно-лукаво: вот, мол, какую штуку я отчудил. Что он имел в виду: свою гибель или свое появление? Я сделал заказ и, когда официант принес графинчик с водкой, разлил на троих. Даша не удивилась, она взяла свою рюмку и сказала: «Не чокаясь!»
Мы выпили и остались за столиком вдвоем, но теперь я слышал Оськин голос: «Молодой человек, а без огня. Мне он ни к чему, я зажигаю трением». Я долго крепился, меня доконала, как всегда, грубая драматургия жизни: оркестр заиграл «Танго расставания», и молодой тенор, подражая проникновенной манере Аркадия Погодина, потек жалобой:
Мой милый друг, к чему все объяснения,Я понял все, не любишь больше, нет,И просто так, из сожаленияНе хочешь дать мне искренний ответ..
Я закрыл салфеткой мокрое лицо. Пришлось пойти в туалет и умыться холодной водой. Когда я вернулся, Даша спросила:
— Мы можем пойти в Подколокольный?
— Ключ со мной, хотя я не думал, что мы туда пойдем.
— Почему?
— Я не ожидал встретить здесь Павлика и Оську. Но Подколокольный населен призраками, как старый шотландский замок.
— Там мы всегда были одни, — с женским здравомыслием возразила Даша.
— Самое страшное — встретиться с призраком самого себя.
— А я бы не прочь увидеть свое молоденькое привидение.
Я подозвал официанта.
В Подколокольном меня — не знаю Дашиного ощущения — окружили призраки не людей, а вещей. С тех пор как эта квартиренка перестала быть нашим с Дашей приютом, я был тут лишь однажды, во время войны, по сугубо житейскому делу. Никакой магии: убогое холостяцкое жилье — лежак, обшарпанный письменный стол, бедная книжная полка, пыльное окно, глядящее в скучный деловой двор.
Но когда мы с Дашей вошли, я сразу уловил, как приосанились вещи, словно вспомнив о своей важной тайне. Окно населилось вязом и небом, письменный стол помнил, как Даша ударилась о него лбом, когда услышала, что меня не убьют на финской войне, тощая тахта напустила на себя томность, а пружины, когда мы опустились на нее, взныли первыми тактами бетховенской оды «К радости».
Так же важны и насыщены памятью были все мелкие вещицы в доме: водопроводный кран с подвязанной к нему тряпицей, по которой стекала в умывальник вода, конфорка, дарящая после яркой пожарной вспышки слабый фиолетовый венчик пламени, алюминиевый чайник с обгорелым днищем, щербатая чашка, граненый стакан, непарные ложки, пиленый сахар в синей обертке и сушки, судя по их твердости, сохранившиеся с довоенных дней, — весь спартанский обиход очень бедной жизни.
Замкнулся круг, мы опять были там, где началась наша близость. Между первым и сегодняшним приходом сюда легло столько нелегкой жизни: война, потеря друзей, смерть Дашиной матери, разрушение ее дома, создание нового, рождение ребенка, эти года вместили и Марин лагерь, и его возвращение из мертвых, и ссыльную жизнь, и раннюю смерть; я уже дважды начинал ее сначала, на очереди третья перемена, которая ничего не изменит в главном. У меня было особенно много ненужностей: рук, губ, объятий, несостоявшихся дружб, после Павлика и Оськи я получал от людей куда меньше, чем давал, а на периферии личной жизни творилась история, естественно, затрагивая нас: грязная история сталинского бреда, забивание вражеских стволов русским мясом, гнусная расправа с теми, кого Сталин, перехитрив самого себя, подставил немцам, удушение литературы, искусств, науки и мысли, расправа с лучшими в народе, фашистский разгул затянувшейся агонии великого диктатора, новая ложь и обман надежд, кукурузный бум без кукурузы, забой всего домашнего скота, включая ишаков, во имя возвращения к ленинским нормам жизни и скорейшего прихода коммунизма на пепелище, — и через все это безумие, спотыкаясь, падая, теряя сознание, мы вели нашу линию, вроде бы и сами не ведая о том, не ставя себе никаких целей, но покорные тайному голосу.
Люди не меняются, жизнь никого ничему не учит — это справедливо, но, как всякое крайнее утверждение, неверно. Кого-то чему-то учит. Кто-то в чем-то меняется. Учатся чаще всего смирению и меняются, поступаясь крайностями своего темперамента. Даша научилась уважать ту силу желания, которая влекла меня к ней. Теперь она видела в этом нечто большее, чем неопрятную и вульгарную физиологию, унижающую ее. Само время было гарантом качества чувства, помогающего ее самоутверждению.
Даша всегда была для меня закрытой книгой. Лишь в редких вспышках открывалось мне, что она чувствует ко мне. Так было, когда она больно приложилась лбом к столешнице, выдав тщательно таимый страх за меня и боязнь разлуки. Так было, когда, неуверенная, тихая, подавленная, она пришла в эту комнату после разрыва. Так было едва уловимо еще раз-другой за долгую нашу историю. Она бросила доспех и разоружилась, когда мы совершали нашу чудесную загородную прогулку и нам в лицо смотрели жерло сивиллы и жерла лесных фортификаций. Ее искренне, без всяких внутренних запретов радовало, что вся эта водевильная и опасноватая колбасня творилась в ее честь. Но я не верил в прочность перемены, счел реакцией на какие-то свои незадачи. Нет, то был серьезный поворот ко мне. Она угадала и разделила мою печаль от неосторожного прикосновения к прошлому и сама предложила поехать в Подколокольный. И не было тех внутренних торможений, остановок, которыми изобиловала даже лучшая пора нашей любви. Каждое движение во утоление моего безобразного желания: сбросить ли туфлю, снять ли кофту, расстегнуть ли бюстгальтер — почти всегда сопровождалось вздохом, порой чуть слышным, порой подчеркнуто громким. Я должен был все время помнить, что ей это не нужно, что она снисходит к моей обезьяньей чувственности. Конечно, и здесь категоричность ложна, легко припомнить случаи, когда обходилось без вздохов, когда был ответный порыв. Но то были случаи, а томительный ход дачного поезда со всеми остановками — нормой.
И все же я не решался объяснить нынешнюю податливость Даши хотя бы привязанностью ко мне, не говоря уже о более сильном чувстве. В ее семье ценились традиции, постоянство, фактор времени считался лучшей проверкой отношений. Я выдержал испытание на прочность и стал достоин награды…