- Кем вы на гражданке были? - спросил Лопатин, понимая, что лейтенант в таком возрасте только и может быть с гражданки.
- Тем же, кем и здесь, - сказал лейтенант, - автобазой заведовал на Магнитке. Двести автомашин имел. До войны, конечно: сейчас там и половины этого нет. К тому же рухлядь - недавно письмо от товарища получил. Когда просился на фронт, считал, что еду, куда тяжелее, а вышло - поехал, куда легче. Так из этого письма понял. Пойду еще раз вперед, погляжу, как там, он бросил окурок на землю, затоптал и пошел вдоль машин в темноту, в грохот продолжавших двигаться тягачей.
Лопатин тоже докурил, влез обратно в машину, захлопнул дверцу и привалился поудобней в угол, надеясь заснуть. Но сон не шел. "Да, - подумал он, - слово одно на всех - "война", а судьбы на ней ох какие разные: у кого-то несравнимо тяжелей, а у кого-то несравнимо легче, если только рассуждать и о ней, и о себе по совести, как этот лейтенант. Хотя есть среди нас и такие, что - война еще не кончилась, а уже сидят и врут друг другу. Пекут в четыре руки общие пироги славы, пекут и делят, пекут и делят. А тем временем под их разговоры еще кого-то нет и еще кого-то...
Он был зол оттого, что не мог заснуть и все острей чувствовал боль потери, навстречу которой ехал.
Вот так после операции, когда отходит наркоз, начинает все больней и больней тянуть в ране. Только там тело, а тут душа.
Первого убитого, которого знал при жизни, хоронил на Халхин-Голе. Второго проводил на тот свет на финской. А потом, на этой, пошло и пошло: и тех, кого знал до войны, и тех, кого узнал на войне, и тех, с кем ездил, и тек, к кому ездил...
Он вспомнил, как втроем с Велиховым и шофером поднимали на Симферопольском шоссе с залитого кровью асфальта и клали в машину то, что осталось от дивизионного комиссара Пантелеева. Они - за туловище и оставшуюся целой левую руку, а он - подхватив под колени, чувствуя теплоту еще не остывших ног.
А Гурский тогда, осенью сорок первого, встретив его в Москве, в редакции, расспрашивал подробности, как все это было там, в Крыму, с Пантелеевым...
Всякий человек чего-нибудь да не успел при жизни. И когда его жаль, то жаль и за это. Гурский почти никогда не говорил о своем будущем. Наоборот, любил делать вид, что ж и нет только сегодняшним днем. Но о будущем, конечно, думал и на что-то в нем надеялся.
"Кто знает, может, он еще что-то писал, чего даже я не знал? - подумал Лопатин. - Мои тетрадки с дневниками лежат дома, там у него, у мертвого. А он, может быть, тоже что-то писал и ни кому об этом не говорил. И я даже не узнаю, где у него это может лежать".
Это, конечно, чепуха, что в жизни непоправимо только одно - смерть. В жизни непоправимо многое, верней, все, что переделал бы по-другому, да уже поздно. И все же очевидней всего - непоправимость смерти. Когда чья-то жизнь была частью твоей жизни - если это действительно так, без преувеличений, то и смерть такого человека тоже часть твоей смерти. Ты еще жив, но что-то в тебе самом уже умерло и не воскреснет. Можно только делать вид, что ты по-прежнему цел. Потому что оторванный кусок души - это не рука и не нога, и что он оторван - никому не видно.
Опереди догрохотал последний тягач. Водитель, проснувшись, поднял лицо от баранки.
Колонна двинулась через перекресток.
- Долго мы стояли, товарищ; майор? - спросил водитель.
- Изрядно, больше часа.
С полчаса ехали молча. Чтоб отвлечься от других мыслей, Лопатин начал считать свой поездки на фронт: сколько всего часов и дней он провел в машинах - и в своих, и в чужих, и в таких вот, попутных. Считал, считал - и запутался. Времени, проведенного на колесах, считая Халхин-Гол, набиралось неправдоподобно много.
- Чего вы все молчите, товарищ майор? Расскажите чего-нибудь, а то спать клонит, спасу нет! - вдруг попросил водитель.
Лопатин закурил и стал рассказывать про Монголию: какал там ровная степь, только иногда - полосы солончаков, а так, пока не наткнулся на них, можно ехать, как по столу, - в любую сторону, без дороги. И какие там ни на что не похожие полосатые закаты, и как мало воды, и как в жару на горизонте мерещатся озера, а над ними лес.
- А какая там война была? - спросил водитель. - Мы про нее почти ничего и не слыхали.
Пришлось рассказывать ему про Халхин-Гол - и про то, какая там была война - небольшая, кровавая и, по нынешним понятиям, короткая, а тогда, наоборот, считавшаяся очень длинной - с мая до сентября, целое лето...
После еще двух остановок - одной в пробке, а другой на объезде - на рассвете добрались до рокады Гродно - Каунас.
Лопатин подхватил чемодан и выскочил на перекресток из приостановившейся на несколько секунд машины.
Регулировщица, с сержантскими лычками на погонах шинели и с винтовкой за плечом, на вид была из тех, кто себя в обиду не дает: рослая, со строгим лицом и вызовом в глазах - мол, попробуй только, обратись ко мне не так, как положено, сразу отбрею! Но Лопатин обратился к ней как положено и попросил придержать какую-нибудь машину, идущую по шоссе направо, на север, предпочтительно какой-нибудь "виллис" с начальником.
- Чем больше начальство, тем дальше меня довезет! - добавил он, улыбнувшись.
Неизвестно что - эта немудрящая шутка, возраст Лопатина или ленточки орденов и медалей, которые она увидела, пока он, распахнув шинель, доставал удостоверение личности, - но что-то расположило к нему строгого сержанта дорожной службы. Она ответно улыбнулась и сразу стала тем, кем и была: одетой в шинель с погонами девятнадцатилетней девчонкой.
- Есть задержать для вас начальство побольше, товарищ майор. А если вдруг генерал - не боитесь?
- Не боюсь. Я человек штатский.
- Какой же вы штатский, товарищ майор, когда у вас вон сколько наград.
- А это мне за выслугу лет. Неудобно в моем возрасте ходить без ничего. Вот и дали!
Мимо по шоссе проскочило уже несколько грузовиков, но "виллисов" пока не было.
- Может, грузовик остановить, товарищ майор? - спросила регулировщица. - А то время раннее, начальники еще мало ездят. Можно и час прождать.
- Что первое пойдет, то и останавливайте, - сказал Лопатин, разглядывая ее и думая о собственной дочери.
- Что вы на меня так смотрите, товарищ майор? - спросила она не с вызовом, а смущенно, словно провинилась перед ним,
- Сколько вам лет? Девятнадцать?
- Девятнадцать.
- И давно на войне?
- Второй год.
Лопатин вздохнул, продолжая думать о дочери: успеет или не успеет она попасть на фронт?
- Откуда вы?
- Была эвакуированная. Под Семипалатинском в совхоз работала. Оттуда в армию пошла. А так я из Пнёва, Смоленской области Пнёвского района. У нас в сорок первом году там переправа была, Соловьевская, - может, знаете?
- Как не знать. - Лопатин вспомнил эту Соловьевскую переправу с ее тогдашним кромешным адом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});