говорится, лишь бы человек был хороший!..
Но этот взгляд при всем его интернационализме и гуманизме принадлежал, как правило, людям простым и честным, от которых в те советские времена ровным счетом ничего не зависело, ибо они никак не могли влиять на твою судьбу. Как приятно было разговаривать с ними НА РАВНЫХ!..
Но и тут иной раз доходило до смешного.
Однажды — это уже происходило недавно — я выступал на радио в «живом эфире». Журналистка, бравшая у меня интервью, видимо, захотела поговорить со мной на больную тему. Она спросила:
— А как Вы относитесь к только что вышедшей книге Солженицына «Двести лет вместе»?..
А я возьми и скажи:
— Очень уважаю Александра Исаевича как бывшего главного диссидента страны и автора книги «Архипелаг ГУЛАГ». Но вот последнее название считаю неудачным. Вернее, неточным…
— Что Вы имеете в виду? — спросила журналистка.
— Солженицын — православный человек, не так ли?.. Так вот, как православный человек, служащий истине, он мог бы один нолик в названии прибавить!..
Что тут началось!.. Из живого эфира на меня посыпались стрелы радиослушателей, а сама журналистка с трудом перевела разговор на другие темы.
— Закрой рот! — сказала мне жена после этой передачи.
Все правильно. Но объясните мне. как закрыть рот в живом эфире?!
1979 год. Я безработный. Спасает только Рижский театр русской драмы, где благодаря доверию Аркадия Каца мне дают ставить так называемую «русскую трилогию» — «Убивец» по «Преступлению и наказанию» Ф. М. Достоевского, потом «Историю лошади» по «Холстомеру» Л. Н. Толстого и, наконец, «Бедную Лизу» по рассказу Н. М. Карамзина.
Все три работы (стихи для них написал мой друг, поэт Юрий Ряшенцев) стали для меня важнейшим этапом и в освоении режиссерской профессии, и опытом труда в «чужом» коллективе, который в процессе сотворчества стал родным.
Блестящие рижские артисты — Саша Боярский, Марк Лебедев, Нина Незнамова, Женя Иванычев и другие, всех не перечислишь, — создали под руководством А. Каца и его замечательного завлита Сегаля совершенно уникальный театр с абсолютно неповторимым репертуаром. Атмосфера, царившая здесь, и по сей день представляется завидной, ибо, оказывается, люди могли в советское время делать общее дело в обстановке доброжелательной и светлой. Выходили один за другим блестящие спектакли, имевшие ошеломительный успех — и у публики, и у критиков…
Итак, Рига меня спасала, как спасал Г. А. Товстоногов после закрытия «Нашего дома». Но счастье кончилось. В Москве — полнейшие тупики. Никакой работы не светит нигде. Изгой.
— Поезжайте в свой Израиль! — слышится на каждом шагу. Кто-то точно определил это время как период великого расцвета полного застоя.
— Что Вы делаете в России? — спросил меня иностранный корреспондент.
— Я здесь ночую, — пошутил я, и в этой шутке была доля шутки.
Остальное — правда. Пьеса «История лошади» шла по всему миру, а меня не выпускали ни на одну премьеру, хотя приглашения сыпались отовсюду.
Обстоятельства выталкивали меня из страны. Жить было не на что.
Бывало, в кармане оставалось 20 копеек. Жена Галя стоически держала семейный бюджет, получая за свою работу в балетной команде Театра Эстрады гроши.
Я писал в стол — пьесы, инсценировки, статьи, сценарии… От того, что ничего не идет — не печатается, не ставится, не играется, — настроение частенько бывало препаршивое.
Василий Павлович Аксенов будто прочел мои мысли: — Надо им вмазать.
И рассказал идею «Метрополя». Через неделю я отнес Аксенову статью «Театральные колечки, сложенные в спираль».
Не прошло и пары месяцев, как грянул гром.
«Мое участие в «Метрополе» имело целью содействовать поиску и эксперименту в советском театре. Что касается возможной публикации за рубежом, прошу защитить мои права в соответствии с законом об авторском праве, действующем в нашей стране» — такую телеграмму, помнится, я послал в Союз писателей, когда его московский секретарь Ф. Ф. Кузнецов потребовал от меня письменных заявлений.
Текст телеграммы вызвал, видимо, дикое раздражение, поэтому ко мне домой был послан для зондажа писатель-прозаик Владимир Амлинский, занимавший в Союзе секретарскую должность. Он постоял у меня на балконе и с трудом произнес:
— Зачем ты это сделал?
— Хотел содействовать поиску и эксперименту в советском театре, — отчеканил я.
— Но ведь будут неприятности, — хмуро буркнул Амлинский.
— Что касается возможной публикации за рубежом, — на голубом глазу ответил я, — прошу защитить мои права.
— Как?
— В соответствии с нашим авторским правом.
— А-ааа, — протянул Амлинский и ушел.
На следующий день ко мне пожаловал мой друг Лева Новогрудский, состоявший в партийном бюро Московского отделения Союза писателей, драматург. Я не сразу понял, что он тоже выполняет некую задачу, данную сверху: ему поручили разузнать у меня… вот только что именно — осталось в неизвестности, поскольку Лева, человек благородный и порядочный, участвовать в моем перевоспитании не мог, но не мог ко мне и не пойти, поскольку выполнять поручение партбюро — это его долг.
Он сразу, с порога, вытащил бутылку водки, и мы сели ее пить.
Пили молча.
Я ждал, что сейчас, вот сейчас он что-нибудь спросит или скажет. Ничего не сказал, ничего не спросил.
Выпили мы в полной тишине эту бутылку, он еще молча посидел минут пятнадцать. Потом встал из-за кухонного стола, сказал:
— Ну, я пошел. Пока.
— Пока, Левушка.
И Левушка Новогрудский ушел.
Вот такая со мной велась серьезная идеологическая работа. Впоследствии Новогрудский мне объяснил, что ему велено было меня «расколоть» и заодно авторский коллектив расщепить, уговорив меня отказаться от участия в «Метрополе». Ни Амлинский, ни Новогрудский с задачей не справились. Поскольку лишь обозначили формально выполнение задачи. Товарищи из КГБ посчитали, что я над ними издеваюсь. Подобный колпак опускали на каждого участника, угрожали полным изничтожением, провоцировали на предательство.
Кульминацией было обсуждение без «бэ», то бишь осуждение «Метрополя» в Союзе писателей с последующей публикацией выступлений коллег в газетенке «Московский литератор». Этот раритет советизма образца 1980 года хранится где-то у меня на антресолях как свидетельство падения тех, кто низко летал. Перечислять выступавших не буду, поскольку боюсь, вдруг опять стошнит. Бог с ними!
Но Феликс Феодосьевич Кузнецов, пошедший на нас войной из явно карьерных соображений, — ах, как ему было выгодно проявить свое верноподданничество и поплясать на нашем массиве! — достоин звания главного нашего гробокопателя.
Он не удовлетворился тем, что подсылал ко мне своих ходоков, — вызвал меня на ковер, то есть к себе в кабинет.
— Ну, Марк, от тебя я не ожидал… Ай-яй-яй! Он начал проникновенно. Журил эдак слегка. Поскольку я не поддался на эту чисто следовательскую уловку — начинать издалека и по возможности ласково, — он перешел к