Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не злись?! — рявкнул он. — Кто сказал, что я злюсь?! Я все закончу за неделю, — пообещал он, зная, что это невозможно. — И ровно через неделю соберу гостей. Там же, где обычно. Тебя тоже приглашаю, — съехидничал он, страстно желая бросить трубку, чтобы победно закончить разговор этой шпилькой.
Но он не бросил трубку.
— Ты поняла? — беспокойно спросил он. — Через неделю. Там же, где обычно. На том же месте. Поняла?
— Я поняла, — все так же далеко от него и так же бесстрастно сказал спокойный голос, который уверенно подчинял себе все, включая его; в этом голосе было столько рассудительности и объективности, и он даже звучал в точности так, как ей хотелось, и она наперед знала, что он прозвучит именно так, а не иначе. — Я все поняла, дорогой.
Опять это обезличенное «дорогой», по телефону она никогда не позволяла себе никаких других, хотя бы отдаленных намеков на нежность. Трубку он повесил неохотно, с чувством незавершенности, но было ясно, что ничего большего ему не добиться, и он прошел из подсобки в бар.
И их еще называют слабый пол! Мол, чуть что — истерики, слезы. Ха, держи карман шире! Женщины правят миром, и, стоит мужчине влюбиться, он сразу же это понимает. Иногда Милт даже думал, что женщины ведут себя так нарочно, им нравится играть роль слабых, подчиненных существ и они маскируются просто из любви к интригам, этому древнему инстинкту их вида, унаследованному от многих поколений хитрых заговорщиц.
За дверью мир сиял жарким, расслабляющим, летним восторгом бытия, который Тербер не ощущал, когда вошел с улицы в бар, зато сейчас почувствовал очень остро. Машина по-прежнему ждала его на шоссе, и таксист раздраженно жал на клаксон. Но Тербер сначала выпил с Элом Цо-му еще по одной, он хотел, чтобы от него попахивало перегаром, тогда в роте никто бы не удивился его таинственному исчезновению, а вернись он трезвым, это наверняка вызвало бы подозрение.
Он стоял в прохладной нише бара, глядя, как солнце безуспешно ломится в зеркальное стекло окна, тянул виски, чувствовал, как в нем бурлит ярость и копится упрямая сила, и бешено, с восторгом упивался сознанием того, что он — Милт Тербер и что он жив; он кровожадно смаковал переполняющий его боевой задор, утраченный с той поры, как он выиграл битву за Старка в «кухонной войне», и теперь вдруг снова вернувшийся к нему, а Эл Цо-му в это время рассказывал про свою старшую племянницу: фотография девушки в белом халате и форменной шапочке медсестры стояла на полке в глубине бара, а сама девушка училась на последнем курсе медицинского факультета в Стенфордском университете, получала образование на те деньги, которые оставляли в баре солдатики, предпочитавшие пить виски в «Киму» только потому, что старина Эл был их давним приятелем, и Тербер рассеянно подумал, интересно, знают ли ее подружки-хаоле[53] в Стенфорде про старого толстяка Эла (и про его деньги), и сам же себе ответил, что, конечно, они о нем даже не слышали.
И тут же — щелк! — мысли переключились, и он снова напряженно задумался: а вдруг работы в самом деле на целый месяц? А вдруг, черт возьми, он завязнет? Но если в армии и есть один-единственный человек, способный оформить самоубийство за неделю, то это только Милт Тербер.
За то, что эта женщина вселяет в него такую уверенность, он должен на ней жениться, он знает.
Он вышел из бара, окунулся в летний восторг бытия и, ликуя оттого, что он жив и полон сил, сел в такси, но шофер был явно слеп и ничего этого не замечал, хотя не преминул содрать с него пять долларов, когда Милт осторожности ради вылез из машины у гарнизонной библиотеки, откуда потом прошел пешком через двор и, свирепо рыча, ринулся в суматоху седьмой роты, не знающей, что делать с этим идиотским самоубийством.
И началась свистопляска. Никто ни за что не отвечал. Старое армейское правило гласит: в критической ситуации не высовывайся. Все автоматически валилось на Тербера, к нему шли по любому поводу, потому что это его работа, пусть он все решает, за то ему и деньги платят. Ему приходилось лично, на свой страх и риск разбираться во всех мелочах, он работал, положив перед собой пухлые, растрепанные тома армейских инструкций, потому что никогда прежде с самоубийствами не сталкивался.
Своей неудержимо нарастающей энергией он доводил Маззиоли почти до такого же исступления, как и себя, — писарь, полагавший, что давно испытал на своей шкуре все виды страданий, начал наконец догадываться, что полный смысл слова «страдание» куда объемнее, чем ему представлялось, и, чтобы как-то защититься перед лицом всесокрушающей мощи, стал всерьез обдумывать переход на строевую; сейчас эта мысль казалась ему заманчивой — впервые за все время службы в армии.
И это Тербер уговорил Хомса не посылать, как обычно, письмо, а потратить деньги из ротного фонда на телеграмму, благодаря чему выяснилось, что родителей Блума найти не удалось.
Неужели капитан не хочет поскорее отправить покойника домой? Надо же подумать о несчастной матери. Разве она виновата, что ее сын так себя опозорил? Мать есть мать, она все равно любит сына. Старушку надо пожалеть. В конце концов, ведь она мать. Разве капитан не хочет сделать доброе дело ради матери?
Хомс пользовался в полку репутацией примерного семьянина, и ему ничего не оставалось, как уступить. Телеграмма вернулась с пометкой «не доставлена», а ниже объяснялось: «По имеющимся сведениям, адресат выбыл из города, новый адрес неизвестен». Никаких писем в тумбочке Блума не нашли, и розыск его родных переложили на плечи Главной военной прокуратуры в Вашингтоне.
Тербер мысленно поздравил себя. Удачный поворот!
Телеграмма сэкономила минимум две недели, не считая долгих месяцев нудной переписки, и это позволило ему уложить Блума в могилу всего за три дня. Рекордный срок, так быстро в армии хоронили разве что настоящих ветеранов, стариков, у которых в учетной карточке не числилось никаких родственников. И Хомс мог сколько угодно пилить его, беспокоясь, что ревизия установит факт необоснованной растраты казенных средств, предназначенных исключительно для нужд всей роты. Плевать, Хомс пилил его и раньше, Тербер давно научился пропускать его воркотню мимо ушей.
И именно в ту лихорадочную, сумасшедшую неделю, когда он доплетался до койки лишь в полночь и мысли его шарахались из стороны в сторону, точно испуганные лошади, именно тогда, чтобы не думать, как он мог бы сейчас встретиться с ней в городе, не будь она, черт бы ее побрал, до такой степени консервативна, именно тогда, по ночам, чтобы не осатанеть от злости на ее упрямство, он начал вынашивать эту идею: он, наконец, возьмет тридцатидневный отпуск, который откладывает уже больше года с тех пор, как пошел старшиной в седьмую роту. Он лежал в постели и расписывал себе, как все это у них будет: тридцать дней безмятежного счастья, только он и она, только они вдвоем.
Конечно, не на этом острове, не на Оаху. Здесь он знает только одно подходящее местечко, но и то полной гарантии нет. Ничего, на Гавайях много других отличных мест.
Они могут податься на Восточный остров, в Кону: сядут в Гонолулу на местный самолет, перелетят в Хайло, возьмут там напрокат машину и поедут в Кону, мимо вулкана Килауэа, через Национальный парк; они могут поселиться в Хонаунау (Хонаунау в переводе, кажется, значит «убежище беглецов» — самое подходящее для них место). Они могут нанять катерок и китайца-рыбака: возле Коны самая шикарная рыбалка на Гавайях. Он мысленно видел, как они сидят с ней в шезлонгах, удочки вставлены в уключины, нитки лесок тянутся за кормой, глубоко увязая в волнах; оба они черные от загара, еще чернее, чем сейчас, под тентом в холодильнике пара ящиков пива, китаец ведет катер, проверяет удочки, насаживает наживку, так что сами они, если не хочется, могут решительно ничего не делать.
Или…
Если ее не увлечет этот полупоходный вариант, они могут полететь на Мауи. Он там никогда не был, но знающие люди говорят, тамошний городок Ваилуку самое оно для отдыха с женщиной: гостиницы хорошие, еда отличная; если машины напрокат не дают, то туристов возят на экскурсии, так что можно много чего посмотреть, было бы желание. Но, может быть, им и не захочется никуда выбираться. Может быть, им будет приятнее сидеть в гостинице.
Или…
Да куда захотят, туда и поедут, какая разница? В Гонолулу у него лежат на счету в банке выигранные в покер шестьсот долларов, он их давно придерживает. Они могут позволить себе разгуляться и просадить их без остатка. Черт, радостно думал он, черт, хорошо я додумался откладывать с каждого выигрыша половину.
Ох и крепко тебя приперло, Милт Тербер.
Он лежал на спине, подложив руки под голову, слушал, как у другой стены беспокойно храпит Пит Карелсен, и думал об отпуске снова и снова, планировал каждый день, с наслаждением проигрывал в уме все до мельчайших деталей, любовался отдельными гранями, из блеска которых складывалось сверкание его сокровища, и так продолжалось до тех пор, пока наконец ему не стало казаться, что все это уже было и он сейчас вспоминает прошлое, а не мечтает о будущем, ему казалось, он сейчас оглядывается назад и перебирает в памяти ушедшие дни, понимая, до чего же то было счастливое время, и твердо зная, что этого у него не отнять никому, потому что нельзя отнять то, что было.
- Отныне и вовек - Джеймс Джонс - Классическая проза
- Приключение Гекльберри Финна (пер. Ильина) - Марк Твен - Классическая проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Классическая проза
- Базар житейской суеты. Часть 4 - Уильям Теккерей - Классическая проза
- «…и компания» - Жан-Ришар Блок - Классическая проза