не подумала о деньгах, которых много мог бы подарить мне старик. И через несколько месяцев я с ужасом увидела, что я нищая; я привыкла к роскоши и лени. Но благодаря школе моей мнимой тетушки я скоро разбогатела. У меня были великолепные экипажи, наряды; я жила в роскоши. Мне были все мужчины равно гадки… Я видела, что одно тщеславие заставляет их быть со мной ласковыми, щедрыми. С каждым годом я все хорошела, глаза мои были ясны, лицо нежно и гладко, как твое; на меня даже дети заглядывались, не то, что теперь… укажи на меня ребенку… да скажи: у! у!.. так весь затрясется и голову спрячет… Я жила, как все живут из нас, как, верно, жила и моя мать: то есть не думая о завтрашнем дне. Иногда от скуки на меня находили минуты сострадания, и я сыпала деньгами без разбора тем, кто подвертывался под руку. В такие минуты, если я пошла по улице и нищий протягивал мне руку, я отдавала все, что у меня было в кошельке, и его немое удивление тешило меня…
Вот как теперь помню, утром мне привели в первый раз твоего брата, чтоб снять с меня портрет. Я сидела на бархате, в позолоченных комнатах, разодетая впух, все брильянты надела на себя. Увидав меня, он ужасно сконфузился, голос у него дрожал. Брильянты или лицо мое поразили его, — не знаю; но я в первый раз покраснела при мысли, что он может подумать обо мне и моем богатстве. Вдруг как будто все брильянты раскалились и жгли мне шею и руки; я выбежала из комнаты, сняла с себя все эти вещи, сняла бархатное платье, надела белый утренний капот, сорвала белую розу, стоявшую на окне, и приколола в волосы. Мне сделалось легко. Сама не знаю отчего, я долго гляделась в зеркало, как будто по предчувствию, что уж недолго мне быть такой. Когда я опять вошла в комнату, то твой брат, как дурак, глядел на меня. Не знаю отчего, но он мне понравился; я в первый раз не чувствовала ни злобы, ни желания кокетничать перед мужчиной. Я много болтала; мне было весело его конфузить, смотря ему прямо в глаза. Я, признаться, почти не видала таких мужчин. Мы простились до другого дня. Мне было и весело, и в то же время слезы душили меня. В этот-то вечер мне пришли сказать, что одна из моих знакомых, таких же как и я, просит меня прислать хоть сколько-нибудь денег, что она лежит в больнице. Будь это в другой раз, я не была бы так сострадательна, но тут я расплакалась и поскакала к ней. Я посидела у ней и, возвратившись домой, вскоре почувствовала какой-то жар и головную боль; и чем бы мне лечь, я поехала гулять. В ночь у меня так усилился жар, что я лишилась памяти. Я долго лежала, ничего не помня и не видя, и в первый раз, когда я открыла свои опухшие еще глаза, — кровь остановилась у меня в жилах. Я лежала в большой комнате, окруженная все кроватями. Я не верила своим глазам: мне казалось, что я лежу в гробу; я стала кричать, плакать, метаться, точно сумасшедшая; верно, в припадках я царапала лицо, и потому мне завязали руки; но было уже поздно!..
Когда я оправилась, я узнала все: от страху, что у меня оспа, меня безжалостно все бросили, и ни одна душа не навестила меня в больнице. Твой брат сначала забегал ко мне на квартиру узнавать обо мне, но люди мои грубо обошлись с ним, и он не являлся больше. Ну, как бы ты думала, кто приходил навещать меня в больницу? Старик-нищий. Он сидел недалеко от моего дома, и я часто ему подавала милостыню. Он мне рассказал, как сначала доктора приезжали ко мне, потом перестали; люди целый день сидели у ворот, шатались по трактирам, таскали мое добро. Потом меня свезли в больницу, из которой я вышла… безобразной… и нищей: все, что было у меня, взяли за долги. Старик-нищий приютил меня у себя; мне смешно было глядеть на него: тот, которому я бросала, что мне было не нужно, теперь кормит и призревает меня. Я не решалась просить милостыню, а начать прежнюю жизнь я не могла. К тому ж я только и думала, что о твоем брате. Я живо его помнила, хоть видела только один раз, я отыскала, где он жил, я подсматривала за ним, я знала, куда и зачем он идет. Я долго не решалась показаться ему на глаза; наконец узнала; что он задумал писать картину и что ему нужна натурщица. Я решилась итти к нему. Ну, как я тебе расскажу все то, что я перечувствовала, когда я вошла к нему? Верно, мое безобразное лицо было страшно, что он усадил меня и дал мне воды».
Дарья улыбнулась и, опустив свое рябое лицо, спросила Катю:
— Что, я очень страшна? а?.. Я после болезни только раз взглянула было на себя в зеркало, да так испугалась, что с тех пор и не смотрюсь. Не знаю, может быть; еще хуже стала!
И Дарья с отвращением вздрогнула и продолжала:
«Я сказала твоему брату, что я натурщица. Он так поглядел на мое лицо, что у меня сердце повернулось, и, сама не знаю отчего, я засмеялась так громко, что самой страшно стало. Форма моих плеч и рук поразила его своей правильностью. За час я брала с него вдвое дешевле, чтоб другие натурщицы не отбили его у меня… Ах, что я вытерпела! мне кажется иногда, что теперь мои страдания не так ужасны, как тогда! Всякий день видеть человека, которого любишь, ну, сколько есть силы, и знать, что если ты/проронишь одно слово, он с ужасом отскочит от тебя и выгонит вон, — что мои ласки оскорбят его… и к тому ж помнить все прежнее! его взгляды, его смущение… а может быть, он уже думал тогда: что если бы эта женщина полюбила меня? А, каково?.. Раз я прихожу к нему, а он сидит у стола, поддерживая голову руками так, что зажал уши. Перед ним портрет какой-то женщины. Я только заглянула — и чуть не упала. То была я; я узнала себя: мои глаза, мой нос; я кинулась к нему на шею, я целовала его руки, я была, как безумная, от радости. Мне казалось, что я больше не безобразна, что