Звеня ожерельями, Резван метнулась к ложу и тонкими, в кольцах, пальчиками повернула за бороду голову эмира лицом к себе.
— Жив? — И в её голосе зазвучала хрипотца, пробуждающая в человеке низменные инстинкты. Резван усмехнулась.— Неужто мой птенчик распорядился насчет савана? Рановато! Говорила я тебе — меньше прыти! Вот до чего допрыгался.
Она небрежно похлопывала ладонями по одутловатым щекам Алимхана и щекотала ему жирные складки шеи.
Произошло чудо. Больной вдруг сел на ложе и, не обращая ни на кого внимания, обнял тонкую талию наложницы. Он всхлипывал и бормотал:
— Моя бесценная! Моя сладенькая!
Змеиным движением Резван высвободилась из объятий и отстранилась.
— Где бумажки? — спросила она строго.— Ты подписал бумажки?
— Да, моя сладенькая... — Он всё тянулся к ней.
— Довольно на сегодня! Бумаги! Дай бумаги!
— Бесценная! — ныл Алимхан, покачиваясь на постели всем своим обрюзгшим телом. Рот его перекосился, с оттопыренной губы тянулась слюна.
Тогда вмешался Бадма.
— Уходи, Резван!
— Молчи, ворон! Я здесь по праву постели.— И она показала Бадме язык. Повернувшись к эмиру, прильнула к нему всем телом и простонала, словно в приступе страсти:
— Где, птенчик мой?
С визгом торжества Резван вытащила из-под подушки листки пергаментной бумаги, небрежно опрокинула Алимхана на одеяло и вскочила. Она поднесла бумаги к глазам, а затем с неподражаемой грацией подсунула к носу Бадмы.
— Нате, смотрите! Вот подписи моего цыпленочка, вот малая печать, вот большая нечать государства! Bот тут и тут!
— Что ты говоришь, Резваи? — мрачно надвинулся Саавб Джслял. Правду говорят: женщина свяжет мужчину в три узда, а на своем поставит.
Потом Сахиб Джелял всегда стыдился своего поступка, но сейчас вопреки воспитанию, вопреки своим обычаям он схватил Резван за запястье и попытался высвободить пергамент.
— Больно!
И она вцепилась зубами в его руку, коричневую от загара и горных ветров.
От неожиданности Сахиб Джелял выаустил запястье. «Так одного мгновения достаточно, чтобы решилась судьба народов»,— сказал он позже.
А молодая женщина в сверкания, звоне и сиянии ожерелий уже стояла в дверях.
— На колени, рабы! Вот она, царица гор. Это — я.
Ликуя, Резван потрясла грамотой с подвешенными на шнурках восковыми печатями. Тут же она подняла второй, пергамент с такими же печатями.
— А что я, хуже госпожи Бош-хатын? Пусть подохнет крыса теперь. Пусть ползает жирная на четвереньках и лижет пыль моих следов. Я наследница моего птенчика. Наследница земель, стад, золота. Наследница? Богатая я!
Дверь скрипнула на ржавых петлях, и шуршащая шелками, бренчащая серебром и золотом ожерелий, сияющая бездонным л глазами воинственная бадахшапка исчезла, заставив трех мужчин «раскрыть рот изумления». «Всесильна власть сластолюбия и мелких страстишек».
В рассуждениях Бадмы сказывалось влияние Тибета с его монотонным жизненным укладом, тягучей философией, пренебрежением к земному, с отрешением от земных радостен и в первую очередь от женской любви. Женщина — нечистое, ничтожное, грязное существо, бесправное во всем. Она лишь служанка и утеха мужчине, но никак не может влиять на его поступки.
— Ласки женщины для вас яд змеи, — сказал Бадма вслух, глядя с отвращением на посиневшее лицо Алимхапа. — Напомню вам: вы болеете глазами от жен-щин, вы слишком много созерцали женскую плоть. И в Тибете, и в Китае, и в аравийских странах знают, что может произойти от такой привычки.
— Нет! Нет! — вдруг оживился Алимхан. Вопль его заставил Сахиба Джелала вздрогнуть. Так был неправдоподобен переход от полной расслабленности и бессилия к бурным проявлениям чувств. Эмир подпрыгивал на груде одеял. Лицо его угрожающе потемнело. — О, нет, нет!.. Только не это...
— Вот видите, вы нарушаете предписание величайших медиков Запада и Востока, — хладнокровно проговорил Бадма.— Успокойтесь. Вам нельзя возбуждаться.
— Тысяча червонцев!.. Только вылечи меня, ты, тибетский колдун... Лечи!.. Засыплю выше головы золотом... Лечи! Не жалей лекарств... Золото... мира... Я…
— У власти золота тоже есть предел... Золото бессильно гам, где бессильна медицина. Иначе все богачи жили бы вечно...
— Спаси мне глаза, и я... — в ужасе лопотал Алимхан. Осторожно касаясь кончиками крашенных хной пальцев дряблых век.
Последние годы эмир все чаще ощущал приступы боли в глазах, порой ему казалось, что они вот-вот лопнут. Казалось, сердце останавливается. Преследовало одно неотвязное видение. Белое, залитое кровью лицо, пустая кровавая дыра глазницы. Стальное, синеватое острие ножа, деловито вылущивающее глазное яблоко. Дикий животный крик. Глаз с кровавыми лохмотьями отскакивает ему, эмиру, прямо в лицо. А потом тот же глаз, уже испуганный, страдальческий, на земле в пыли. И на вопль Алимхана: «Не надо. Убрать!» — носок грязного сапога палача наступает на глаз...
И по сей день боль пронизывает лоб, глаза, голову. Огненная вспышка отдается болью в глубине мозга. Вот-вот глаза лопнут, разорвутся.
И к чему ему понадобилось тогда посетить «обхану», где казнили опасных преступников, посягнувших на его, эмира, власть и достоинство? Захотелось самому поглядеть, как ослепляют человека, в том случае — сводного его брата, чтобы отнять у того надежду занять «тилля курси» — золотой трон. Ибо по мусульманскому «канону» слепец не может быть правителем государства. Зачем понадобилось пойти! Праздное любопытство? Какая ошибка! Теперь болят глаза, возникают ужасные видения... Какая боль! Такую боль испытал он — его брат и враг... И этот полный мести и укоризны взгляд еще живого глаза из пыли и мусора... Взгляд совершеннейшего творения аллаха.
А теперь!.. А вдруг врачи правы и его глаза раздавит подошвой безжалостная болезнь?
— О! — катался эмир по шелковым мягким тюфячкам и шелковым подушкам, от которых шел одуряздяй запах духов, курений. Рычал зверем, заползшим в берлогу.— Свет погас для него! Зачем я это сделал? Зачем позволил? Зачем приказал... Изверг я. И вот кара! Мне возмездие…
Угрызения совести, муки раскаяния жгли. Зачем он далю минутной прихоти? Алимхан был тогда молод, глуп и... уже жесток. С болезненным интересом еще в кадетском корпусе он читал в исторических книгах о жестоком обращении с плен-ными, о том, как ассирийские воины приволакивали к ногам своего полководца мешками вырванные у побежденных глаза, чтобы похвастаться, сколько врагов ими убито... Молодой эмир уже тогда мнил себя властелином, которому дозволено убивать, увечить, истязать. Но он не лишил брата жизни. Это было бы с точки зрения ислама иеискупаемым грехом. Алимхан лишь закрыл опасному претенденту путь к власти, оставил жить... без глаз.