умер, а может, и не жил вовсе.
Бабушка была поразительно бодра, не плакала и ни о чем не жалела, сказала, что домой из больницы возвращаться не собирается — ей до смерти — ха-ха — надоела эта халупа с низкими потолками, ее она отписывает городу, а здесь у нее отличная палата — с туалетом и телефоном, по всему видно, что раньше тут помирало начальство. Балкон есть с видом на сосновую рощу. А соседей нет, одна старушка, но она долго не протянет, а как помрет — никто не заметит. И это правильно — смерть — не та штука, которую стоит замечать, ни минуты жизни не стоит о ней думать, недостойна, расскажи лучше про свою книгу. Это роман или повесть?
Я стал рассказывать про «Пчелиный хлеб». Что это роман про то, что как студент приезжает летом на хутор к дедушке, но не застает его на месте — на лето дед нанялся сторожить баржи, так что на хуторе придется одному справляться. Жить, присматривать за пчелами и огородом, доить козу и делать сыр. Герой ничего не умеет, но берется за сельскохозяйственное дело с бестолковым энтузиазмом, разумеется, его усердие приносит самые катастрофические плоды.
Я рассказывал про злоключения городского остолопа, а бабушка смеялась. Ей нравился роман, и она жалела, что не сможет его прочитать, но она все равно рада — что внук ее стал писателем. Завтра она разбудит соседку и расскажет ей про своего внука: он стал настоящим писателем и скоро выйдет его первая книга. Бабушка была счастлива.
Я спросил, может, ей чего прислать? Конфет хороших, фруктов, телевизор, еще чего, может? Бабушка ответила, что ей ничего не надо. Кормят в больнице отвратительно, но это как раз правильно — не жаль уходить. И без телевизора легче, в телевизоре всегда все с продолжением. А как все наладится, так тебе сообщат, я договорилась. Ну и никаких трауров, сходи в ресторан. С девчонкой в ресторан сходи, и чтобы меня ни разу не вспоминать, я не хочу остаться в памяти, сказала бабушка. И не приезжай. Никогда сюда не возвращайся. Живи, не цепляйся за мертвецов, научи так своих детей, так и научи.
Я пообещал, а бабушка сказала, что позвонит послезавтра, но не позвонила, потому что умерла. Я не поехал на похороны, я посвятил бабушке «Пчелиный хлеб», я не буду никому посвящать «Чагинск: трудной и светлой дорогой». На рубеже третьего десятилетия нового века город на пороге перемен. Поступательно развивается торфяная и деревообрабатывающая промышленность, производство молока и мяса, аквакультура и газификация, бетон и насосы…
В четверть второго я все-таки опомнился. Надел дождевик и галоши Снаткиной, взял велосипед и поехал к вокзалу. По улицам текли мутные ручьи, я катил по ним, натыкаясь на камни и виляя.
Вокзальная площадь была, как всегда, пуста — ни машин, ни людей, закрытая почта, а «Абакан — Москва» никак не мог остановиться, прибывал и прибывал, а они наверняка ждали на вокзале, прячась от дождя, а я притаился за углом почты, на этом самом месте висел плакат, да, Паша Воркутэн, новые и лучшие песни, видимо, я все-таки ждал. В самых безнадежных ситуациях все равно ждешь. Машинист сбежит. Поезд сломается. В безнадежных ситуациях людям помогают, мне уже помогли, глупо надеяться на большее, но я немного надеялся, вдруг счет еще не закрыт?
Но ничего не случилось. Поезд окончательно прибыл и стоял три минуты. Роман и Аглая быстро вышли из вокзала и стали грузиться в восьмой вагон, восьмой всегда напротив вокзала. Единственные пассажиры, Роман подавал в вагон большой красный чемодан, Аглая старалась чемодан втащить.
Я вдруг подумал, что и я могу. Запрыгнуть в восьмой вагон. Или в пятый хотя бы, поезд на запад, четырнадцать часов — и Москва, паспорт с собой. Я выступил из-за почты, отряхнул приставший велосипед… Вернулся обратно за угол. Начальник махнула флажком, ну и все. Попробовал запомнить, но запомнил только ощущение от капель на лбу, поезд… Вид из-за угла, воронка сошлась в точку.
Все.
Надо было домой, но понял, что домой сейчас не смогу, там Снаткина, крабовые палочки, два телевизора, кладбище велосипедов, лампочки в сорок ватт. Конечно, можно залезть в «восьмерку», но в ней усну как вчера, спать в машине паршиво, затекает шея и ноги, и чудится, что вокруг стоят и смотрят. Лучше погулять, проветрить мысли, под дождем это происходит отлично — кажется, что вода вымывает лишнее. Это, кстати, на самом деле так: дождевая вода — прекрасный растворитель, она проникает в голову глубже обычной воды и размывает все постороннее, под дождем гулять полезно. Я решил купить что-нибудь и на Вокзальной площади сунулся в магазин «Товары», он был закрыт, но возле соседнего дома стоял Хазин.
Я его еще давно заметил, но не был уверен, что это Хазин, думал, просто похож, но потом увидел, что он. Мертвец, они любят таскаться под дождем, или видно их лучше, дождь сгущает вокруг них водяную пыль, отчего мертвецы становятся плотнее…
Я потрогал голову, закрыл глаза, а когда открыл, Хазин не исчез, ему некуда было исчезать, отныне он пребудет здесь, ни на поезде, ни на автобусе не покинуть ему Чагинск, проклят, забыт, приколочен.
Хазин побрел по Вокзальной вверх, в сторону Набережной, мимо парка, мимо клуба с заколоченными окнами, в котором давно работала Зинаида Захаровна, мимо домов с серым промокшим шифером, Хазин торопился, не оглядываясь, я с велосипедом за ним. Когда я вышел на Набережную, Хазин оторвался метров на двести. Я залез на велосипед и попытался поехать. Нога не сгибалась, крутил правой, левую отставлял в сторону.
В конце Набережной Хазин свернул к Ингирю, и я потерял его, а когда сам свернул, увидел, что Хазина больше нет, исчез, дождь растворил его в районе маслозавода; в этом месте исчезают все, с этого места был виден мост. Река поднялась метра на два и добралась до середины опор, ледоломы торчали из воды острыми макушками, под мостом скопился мусор — поваленные деревья, коряги, бутылки и грязная пена.
Я спустился к мосту и дошел до середины. Сам мост ощутимо подрагивал от напора, я подумал, что еще дня три дождя — и РИКовский смоет.
Ингирь свернул в карьер и теперь тек через него, карьер был затоплен, в низинах вода переливалась через берег и успела размыть дорогу в сторону Нельши. На берегу карьера сидел рыбак, на плечи накинута прорезиненная плащ-палатка, у ног удочка, старинная бамбуковая, не помню, когда