сейчас. Влиятельность пращуров зиждется, если воспользоваться разграничением понятий, введенным в оборот Ханной Арендт[90], на силе (ментальной по происхождению), а не на насилии. Сопротивление природе результируется в победе над временем, каковое, по точнейшему определению Достоевского, сформулированному в рукописных редакциях «Преступления и наказания», «есть: отношение бытия к небытию» . Взяв мысленно верх над временем, упразднив небытие, человек находит себя в фактическом пространстве, где устранена разница между исчезающим и появляющимся, где прошлое и настоящее синхронны. В таком социопространстве никто в современности не вправе претендовать на власть над ней, ибо она уравнена с прошлым и, следовательно, не допускает в фундирующей ее солидарности с теми, кого уже нет, чьего-либо выигрыша в превосходстве над остальными членами коллектива в данный момент. Непрошедшее прошлое гарантирует равенство тех, кто пребывает в настоящем. В поклонении предкам складывается воистину справедливое общество, скоординированное в разделении труда, который осуществляется по отеческому завету, а не организованное подчинением одних своих участников другим. Во главе подобного союза стоит администратор, регулирующий солидарные действия, а не правитель, программирующий их. Примордиальный человек был не преисторичен (как сменивший его homo ritualis), а антиисторичен, отчего задержался в своем развитии на многие тысячелетия.
Вторжение «горячей» истории в примордиальную социокультуру (я пропускаю множественные промежуточные звенья между той и другой) знаменуется переносом справедливости из текущего времени в грядущее (скажем, в то, в каком состоится Страшный суд). Историзованная социокультура спасительна в перспективе, а не ретроспективно. Отбрасывание историей прошлого в сферу незначимости или такой значимости, какая затмевается в наступившем периоде, открывает в современности позиции для руководства ею, для стратегического контроля за ее направленностью в будущее. Чему сопротивляется разбуженная историей воля к власти, заполняющая эти ниши? Здесь-и сейчас-бытию, противоречащему в своей инертности устремленному в обещанное время правлению. Воля к власти восстает против засилья повседневности, против ее невидимой мощи (potentia activa). Обесценить Dasein, рутинный быт[91], продлевающий прошлое в настоящем, удается при том условии, что тот лишается права на принадлежность к текущему времени. Место, которое он получает, расположено в идеале только в прошлом. Быт облагается налогом, который ущемляет его настоящее. Изъятие человека из контекста современности, из времени жизни, есть насилие, в которое перерождается сила, бывшая в архаике ментальным и витальным явлением. В истории она становится мыслью, которая детерминирует телесную активность под знаком Танатоса, делающего быт бывшим (допустим, опустошающим его собственное содержание и принуждающим его стать трудом на строительстве грандиозных усыпальниц для древнеегипетских правителей). В цитированном трактате Мартина Хайдеггера «О событии» (1936–1938) Dasein наделяется способностью отказываться от себя (Da-sein als Verzicht)[92]. Но в обыденности уже содержится тот отказ, который предпринимает человек, не использующий возможность самоутверждения посредством расправы над прошлым. Отказ от этого отказа сделал бы быт историчным, каковым он сам по себе вне воздействия внешних факторов как раз не может явиться. Чтобы миновать, стать преходящим, тянущийся быт должен натолкнуться на сопротивление, которое возникает в образе времени, не похожего ни на то, что было, ни на то, что есть, не бытийного, а инобытийного, возносящегося над сущим, манящего своей как будто совершенной доминантностью. По мнению Хельмута Плесснера, власть означает всесилие современности, приводящей в повиновение прошлое[93]. Но ведь очевидно, что командуют тем, что может выполнить приказ, воплотить его в перформансе. Власть распоряжается современностью, которую она изгоняет в зону оставленного позади себя времени и только тем самым постоянно переиначивает (модернизирует) прошлое. Желание конформистов, рассчитывающих спастись здесь и сейчас, соучаствовать во властвовании, заставляет их действовать и думать вдогонку за сильными мира сего, перекраивающими настоящее. Власть, понятно, нуждается в конформистах, но сама она заражается их настроением только в условиях стагнации общества, его поражения в борьбе с временем.
В ультимативной форме футурологическая (теологическая даже в обмирщенном варианте) мысль обрекает Dasein на исчезновение, которому еще предстоит произойти (как в случае ожидания конца света в мистических сектах и сплошного благоденствия в утопически ориентированных коллективах) или которое уже вершится (например, при проведении мобилизационных мероприятий, заставляющих людей решать не ближайшие, а дальнодействующие задачи). В компромиссных исполнениях отправление власти из воображаемого будущего налагает на Dasein всяческие запреты, ограничивает свободу тел в повседневном обиходе, требует от них принятия на себя той или иной аскезы, хотя бы частичного пожертвования собой. Прежде всего сопротивление быту со стороны власти манифестируется в пищевых табу, урезающих средства для первоочередного обеспечения жизни, и в сокращении разнообразия сексуальных практик, нацеленном на то, чтобы сделать чадородие бесперебойным, чтобы отнять у эротизированной плоти ее собственное время и поставить ее в услужение завтрашнему дню. В рационировании пищи быт испытывает прикосновение к смерти во времени сего часа – предписываемая нам прокреативность смещает причастность тел Танатосу на тот горизонт, что обозначается предстоящей сменой поколений.
Воспринявший власть, проникнувшийся ею быт, в свою очередь, упорствует в самосохранении, создавая под своей эгидой сферу полнейшего безвластия, которая позволяет ему коллаборировать с верховным правлением в обществе, и таким путем становится рабовладельческим – безразлично к тому, кого он предназначает к подневольной участи: прямых ли рабов и крепостных или женщин в патриархальных семьях. Экзистенциальное время раба – собственность его хозяина. Раб сам по себе не жив. Аристотель оправдал рабство, дифференцировав в «Политике» власть полиса, зиждущуюся на обещании и потому взывающую к свободным здесь и сейчас людям, к гражданам государства, и домохозяйственную (обытовленную) власть, для обладателей которой подчиненные им тела не отличаются от прочего принадлежащего им имущества. Ответ политической власти на приспособительное сопротивление ей быта, на устанавливаемую им обратную связь с насилием, которое к нему применяется, состоит в еще одном обращении – в вызывании зацикливания этой связи на себе, делающейся петлеобразной. В итоге такого процесса быт, настаивающий на своей неистребимости, раскалывается надвое – на Dasein и Nicht-da-sein. Рабовладение перевоплощается из частной собственности в государственную. Государство (прежде всего революционное или ведущее войну – но какой этатизм лишен милитаристского содержания, хотя бы и имеющего превентивный характер?) конструирует поодаль от повседневной жизни замкнутое пространство принудительного труда-к-смерти – концлагерь, который предупреждает ординарного человека о том, что его может ожидать, если того захочет правящий режим. Подданных государства нельзя приравнять к рабам поголовно (иначе державная власть не будет отличаться от права на обладание личной собственностью), поэтому танатологичность вводится в борющийся за самосохранение Dasein избирательным способом, не полностью охватывает быт. Происходящая в концлагерях трансформация биополитики в «танатополитику», изученная Джорджо Агамбеном в книге «Homo sacer» (1995), подразумевает не отмеченную им слабость власти как социального феномена, которой приходится, чтобы устойчиво торжествовать над бытом, учреждать в