этих маленьких холма.
У Бернса нет «ранней зимы», но этот эпитет так гармонирует с юностью девушки, что воспринимается как бернсовский. И можно ли придираться к тому, что у Бернса четырнадцать строф, а у Маршака их пятнадцать, и что строки:
И вся она была чиста,
Как эта горная метель, —
принадлежат Маршаку, а не Бернсу, равно как и другое двустишие:
Мелькают дни, идут года,
Цветы цветут, метет метель.
Общий тон подлинника, благородный, кристаллически прозрачный и ясный, передан вполне. Русский читатель маршаковского «Ночлега в пути» получает от этих дерзновенных и светлых стихов то же впечатление, что и шотландец или англичанин от подлинника. Иному буквалисту покажется недопустимой вольностью дважды введенное переводчиком сравнение локонов девушки с хмелем, в то время как у Бернса сказано, что «кудри ее вились золотыми кольцами»; Маршак ничего не говорит в переводе о том, что «зубы девушки были словно из слоновой кости», а тело как будто «из мрамора», что у нее были алые губы и белые руки, – по-русски это звучало бы стертым шаблоном. Маршак устранил изысканную метафору: «Ее щеки были как лилия, погруженная в (красное) вино».
По-русски эта метафора прозвучала бы вычурно и нарушила бы драгоценную простоту всей поэмы.
Такое своеволие в обращении с подлинником может показаться чрезмерным.
Но Маршак – поэт, и ради того чтобы стихотворение в его переводе звучало той же музыкой, какой звучит оно в подлиннике, он имел право пожертвовать десятками второстепенных деталей.
В стихотворении Бернса замечателен шестикратный рефрен:
Девушка, что постлала мне постель.
У Маршака этих рефренов четыре. И все же я считаю перевод идеальным. Достоинство его именно в том, что он воссоздает не отдельные строки Бернса, но его самого, его стиль, его пафос и юмор, самую суть его личности, его душевного склада.
Другие переводчики не видели многоликости Бернса, не замечали, что этот «поэт-земледелец» владеет самыми разнообразными жанрами, разнообразными стилями. Это впервые увидел Маршак. Бернс воссоздан им именно как всеобъемлющий гений, с богатейшей клавиатурой души. Его Бернс не только идиллический пахарь, не только сладостный песнопевец влюбленности, не только апостол свободы, всемирного братства и мира, но и то, и другое, и третье, и вдобавок ко всему юморист, хохот которого – то озорной, то благодушный, то гневный – слышится и в «Веселых нищих», и в «Тэме О’Шентере», и в поэме «Святая ярмарка», где дано столько звонких затрещин ханжам и церковникам. Только благодаря Маршаку мы увидели, как легко этот здоровый, воистину шекспировский хохот сменяется у Бернса героическим пафосом, величавыми и гордыми гимнами во славу прекрасной Шотландии.
И оказалось: какой это вздор, будто Бернс был серый мужичок-простачок, сочинитель самоделковых, топорных стихов, каким представляли его переводчики старого времени. Напротив, он предстал перед нами как один из самых изощренных стилистов, человек тонкого безупречного вкуса, замечательный виртуоз поэтической формы.
Все это удалось Маршаку оттого, что он и сам многостильный художник, блистательно работавший в нескольких жанрах, казалось бы, несовместимых друг с другом, – и притом искуснейший шлифовальщик стиха, замечательный словесных дел мастер, повелитель самых неподатливых ритмов и рифм. Конечно, никакое мастерство не помогло бы ему создать столько чудесных переводов, если бы он не был поэт.
«Такая гибкость и счастливая находчивость, – говорит Александр Твардовский, – при воспроизведении средствами русского языка поэтической ткани, принадлежащей иной языковой природе, объясняется, конечно, не тем, что С. Маршак искусный переводчик-виртуоз – в поэзии нельзя быть специалистом-виртуозом, – а тем, что он настоящий поэт, обладающий полной мерой живого творческого отношения к родному слову»[69].
И все же к этому нельзя не прибавить, что литературная техника тоже играет здесь немалую роль.
Маршак – поэт. Оттого-то в лучших маршаковских переводах из Бернса не чувствуется ничего переводческого.
Этого никогда не могло бы случиться, если бы, отказавшись от своих творческих методов, Маршак погнался за буквальной точностью.
Весь его перевод оказался бы злостным искажением великого подлинника, как это произошло со стихотворениями Шелли, когда их вздумала перевести на русский язык кропотливая буквалистка В. Д. Меркурьева – через тридцать лет после переводов Константина Бальмонта, о которых у нас была речь в предыдущей главе.
VI
В переводах Меркурьевой нет пустозвонной бальмонтовщины. Меньше всего их можно назвать легковесными. Они достопочтенны и солидны. Казалось бы, наконец-то у советских читателей есть возможность по-настоящему познакомиться с поэзией великого революционного лирика.
Переводчица В. Д. Меркурьева прилежно выполнила все наиболее строгие требования, предъявляемые к переводу стихов самыми крутыми педантами.
Число строк ее перевода всегда равно числу строк переведенного текста.
Ритмика подлинника и порядок чередования рифм соблюдены пунктуальнейше.
Но Шелли здесь нет и в помине. Вместо него перед нами какой-то злосчастный заика, сочинитель неудобочитаемых виршей, которые приходится разгадывать, словно шараду:
Тих будь он,
Благ твой сон,
Как тех, кто пал, не наш – сквозь стон[70].
Представьте себе двести страниц, заполненных такой тарабарщиной. Кто он такой, этот непостижимый «не наш», падающий куда-то сквозь чей-то загадочный стон? Фразеология такая тугая и сбивчивая, что приходится, словно сквозь колючую проволоку, продираться к смыслу чуть ли не каждой строфы. Именно эта затрудненность, утомительность речи выступает в переводах на первое место как главное качество Шелли. Между тем у Шелли этого-то качества никогда не бывало: Шелли один из самых музыкальных поэтов, какие когда-либо существовали на всем протяжении всемирной словесности. Прозрачность его стиля обаятельна. Можно ли навязывать ему такую фразеологию и такую фонетику:
Увидите, раздев Питера Белла:
Сверхэкваториальный климат ада
Окутал желтоватой серой тело, —
Мишень острот, не стоящая града (?), —
По виду – Скарамуш, слегка (!) – Отелло.
Разоблачать Волшебницу? Так надо
Искать прелата – грех вам отпустить.
Коль это грех: любя – боготворить[71].
В подлиннике каждая строчка вышеприведенных стихов ясна, «как простая гамма». И вдобавок забавна, потому что эти стихи – юмористика. А в переводе нет и тени улыбки, а главное: сколько ни тужься, никак не поймешь, что это за «мишень острот», не стоящая какого-то града, и как может какой бы то ни было климат окутать эту «не стоящую града» мишень?
Все это кажется мне поучительным. Ведь нет никакого сомнения, что переводчица во время работы пребывала в приятной уверенности, будто она дает точнейшую копию подлинника. И ее иллюзия понятна, ибо в ее