С другой стороны, вот слова самого Гладстона, сказанные по поводу Крымской войны 20 лет спустя: “В сущности, цель этой войны была отстоять европейский закон от самовластного нарушения одной державою. Другими словами, она состояла в защите целости и независимости Оттоманской империи от России и была обязательна для английского правительства в интересах справедливости и международного права, чего бы она ни стоила стране и казначейству”.
Таким образом, Гладстон ищет оправдания практических ошибок в нравственной неизбежности. Но страна вывела из горького опыта Крымской войны другой урок: даже многие поклонники Гладстона сознаются, что мало не желать войны, нужно уметь избегать ее; а если война неизбежна, успешно руководить ею могут только люди, желающие драться, а не морализировать, что Гладстон для этого не годится и что было бы гораздо лучше и для него самого, и для партии, и для Англии, если бы он как настоящий моралист следовал примеру квакера Дж. Брайта, который наотрез отказывался от участия в каких бы то ни было войнах, а не останавливался уже на полдороги. И последующие события вполне подтвердили это.
Глава VII. Не у дел
В течение следующих трех лет положение Гладстона в парламенте, да и в стране, было крайне изолированным. Его тогдашние воззрения и стремления побуждали его примешивать свои клерикальные принципы ко всему, о чем ни заходила речь. Такое отношение к государственным делам не находило себе места в тогдашней палате и не встречало отклика в стране. Он это чувствовал и стоял в оппозиции обеим парламентским партиям. С одной стороны, он подвергал беспощадной критике финансовые дела заместившего его сэра Льюиса, отстаивал от налогов предметы народного потребления, а с другой – восставал против самого умеренного проекта светского и обязательного народного образования; возмущался шовинизмом правительства в Китае и тратил массу сил и энергии на борьбу с проектом Пальмерстона о бракоразводном суде. Во время обсуждения этого проекта он выступал не менее семидесяти раз, писал статьи в журналах, полемизировал в газетах, ораторствовал в частных собраниях и корреспондировал о том же предмете друзьям. Он всюду доказывал, что брак есть “тайна христианской религии”, а не только и не главным образом гражданский акт; что по самому божественному закону он должен быть нерасторжим, и обе стороны могут вступать в него только один раз. Он предсказывал, что “учреждение такого суда поведет к разложению христианской, семейной и общественной нравственности...” Тем не менее, закон о разводах прошел, и такой суд был учрежден.
Тогда же он говорил: “Мне очень больно быть не у дел, тем более что есть так много занятий, которым я бы очень хотел посвятить свое время. Лучшие годы моей жизни уходят бесполезно, и все-таки я не перестаю радоваться, что не служу с Пальмерстоном. Всякий раз, когда вижу его подтасовки, шулерство и обманы, к которым он ежедневно прибегает в своей деятельности, я от души радуюсь, что не сижу на одной министерской скамье с ним”.
Наконец, Пальмерстон внес бестактный проект дополнения закона о заговоре с целью убийства по поводу покушения Орсини на Наполеона III. Тогдашняя французская пресса уверяла, что весь заговор практически в открытую велся из Лондона, и бросала таким образом тень на английское правительство. Против этого проекта восстали даже единомышленники министра, в том числе и Гладстон. В этом косвенном признании несовершенства английского закона видели угодничество Наполеону, который вообще никогда не пользовался в Англии уважением и наемная пресса которого никогда не смешивалась в глазах англичан с истинным общественным мнением разумной Франции. Пальмерстон остался в меньшинстве и подал в отставку.
Тогда образовалось торийское министерство лорда Дерби и Дизраэли, и последний потом писал к Вильберфорсу: “Как мне хотелось, чтобы Вы уговорили Гладстона принять участие в кабинете лорда Дерби. И не моя вина, что он не согласился на это. Я чуть не на коленях просил его об этом...” И все это была фальшь. Дело в том, что для Дизраэли Гладстон был самым опасным противником, и ему во что бы то ни стало хотелось избавиться от него; самым верным способом, конечно, было сделать его соучастником своей политики. Хотя этот план ему и не удался, но на время Гладстон все-таки позволил себя провести и согласился на предложение Дерби поехать на Ионийские острова экстренным комиссаром королевы, “благо он вообще так любил греков и все греческое, начиная с Гомера”.
Дело в том, что эти острова с 1815 года находились под протекторатом Англии и теперь выражали желание быть присоединенными к Греции. Гладстону было поручено исследовать, действительно ли все население желает этого или это лишь дело одной партии. Более беспристрастного исследователя трудно было найти. Он ездил по островам, везде принимал депутации, собирал всевозможные сведения, беседовал с их сенатом в Корфу, составил подробнейший план конституции. Но в конце концов должен был донести своему правительству, что ионийцы хотят присоединения к Греции, что и было исполнено.
О полной искренности всех перемен, которые совершались в воззрениях Гладстона в течение всей его жизни, говорит их цельность. Он меняется всю свою жизнь, меняется во всех своих взглядах, и не только во взглядах, но даже во вкусах и привычках. Так, в 1858 году он посвящает свой досуг уже совсем не тем предметам, что в 1838-м. Тогда все его внимание поглощали теологические споры, а теперь он весь уходит в Гомера, в эпическую старину, в мир поэтической цельности патриархального человека и его общественной жизни. Он сам сознается, что Гомер для него служит дополнением Библии, что Библия изображает патриархального человека только в одном отношении – в религиозном, тогда как песни Гомера рисуют его, каким он был в реальной жизни, во всех его положениях, “одинаково далеким как от рая, так и от пороков позднейшего язычества”, рисуют настоящее и цельное детство человеческой расы. Он верит не только в реальность самого смелого старца с острова Скио, образ которого навсегда овеян для него какой-то чарующей прелестью, но в известной степени и в истинность всего того, что он воспевает. Его вдохновение в глазах Гладстона рисуется как нечто среднее между вдохновением гениального поэта и откровением библейского пророка, и сам Гомер стоит на рубеже поэзии и религии. Вот почему он отводит ему первое место в великой плеяде поэтов: Гомер, Данте и Шекспир.
По собственным словам Гладстона, учась в школе, он совсем не так интересовался греческой стариной, как тридцать – сорок лет спустя, когда ее изучение сделалось для него не только любимым препровождением времени, но и настоящей страстью, которой он действительно отдавал все свое свободное от обязательных занятий государственными делами время. Поездка на Ионийские острова еще более усилила в нем эту страсть, и в 1858 году он выпустил свой первый труд по этому предмету – “Исследования о Гомере и его веке” (“Studies on Homer and the Homeris Age”), за которым позднее последовали “Детство мира” (1869), “Гомеровский синхронизм” (1876) и множество мелких заметок и статей.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});